Живая душа - Владимир Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта надпись вдруг напомнила мне один далекий, тихий, летний день с белыми облаками и коршуном, лениво и плавно парящим в высокой синеве. И почему-то казалось, что он просто провалился откуда-то, с еще большей вышины, в этот бело-пенисто-пушистый колодец облаков, в верхней огромной окружности которого виднелось пронзительно синее и еще более высокое, чем наше, небо.
И коршун, будто бы удивляясь, вычерчивая своими широкими крыльями огромные плавные круги, изучал этот новый, неведомый для него мир…
Действительно, ведь, «только поднявшись на вершины, можно убедиться в ничтожности того, что представляется нам величественным»…
Наверняка этот зоркий небесный наблюдатель видел и нас с Леной, разомлевших от жары, неподвижно лежащих почти посреди реки, на прогретых, гладко вылизанных за много лет водой бревнах длинной боны, начало которой уходило за поворот реки и не было видно нам, но которое наверняка зрел коршун…
А ведь истинная мудрость именно в том и состоит, чтобы суметь узреть и разгадать Начало – любого события.
* * *
Я так хорошо запомнил этот последний день июля, наверное, еще и потому, что это был не просто последний день самого лучшего летнего месяца, но еще и потому, что это был последний день сезона в «комсомольско-молодежном трудовом лагере», который для старшеклассников организовывал каждое лето наш физрук в излучине полноводной реки с многочисленными неширокими, светлоструйными протоками, разделяющими ее пойму на многочисленные живописные острова и островки. В этом лагере (июнь – июль) мы часа два в день работали на поле рядом с бурятской деревушкой Одинск, а остальное время загорали, купались в Китое, что, тоже в переводе с бурятского, означало «Волчий поток», дежурили по очереди на кухне, где под открытым навесом с длинными столами и лавками в два ряда нас отлично кормили.
Жили мы в 2- и 4-местных палатках. Хотя стояло на территории лагеря и две-три двадцатиместных армейских палатки. И жизнь в них, надо сказать, была значительно комфортней, потому что вместо спальников там были настоящие кровати с матрасами, одеялами и даже подушками, которыми по вечерам, после отбоя, частенько устраивались настоящие побоища: ряд на ряд. Но зато в больших палатках не было деревянных настилов под ними. И пол был земляной.
Палатки стояли образуя вытянутый квадрат.
Выход каждой, и большой и маленькой, был внутрь этого четырехугольника, посреди которого торчал высокий деревянный потрескавшийся столб с мощной электролампой, прикрытой жестяным ржавым плафоном. И трава вокруг этого столба была вся вытоптана…
Уже в сумерках, хоть и по-летнему жидких, вокруг этого плафона кружились мотыльки, а вокруг столба кружились или топтались на месте пары, танцуя под магнитофонные записи, усиленные громкоговорителем, приделанным к этому же столбу пониже плафона.
Мотыльки напоминали снег. И песня Сальватора Адамо «Падает снег» была о нем же…
В этом палаточном лагере, где в одной из двадцатиместных палаток был установлен даже теннисный стол и бильярд, и отдыхали каждое лето старшеклассники – 9, 10, 11-е классы нашей школы. Моему классу особенно повезло. Мы провели в этом лагере не два, а целых три сезона.
* * *
Так было хорошо в ленивой полудреме лежать на бревнах, слушая журчание текущей вдоль них воды и опустив в прохладу реки руку или ногу… Не то что говорить, но даже думать ни о чем не хотелось… Впрочем, я вряд ли чувствовал тогда в полной мере всю прелесть этого чудесного, неповторимого дня. Просто отмечал про себя, что кончается июль – макушка лета, но впереди еще целый месяц каникул – август…
Такие дни потом остаются в памяти, в этом единственном раю, из которого нельзя быть изгнанным, на всю оставшуюся жизнь, оживая время от времени яркими воспоминаниями с царящими в них безмятежностью, покоем, отчужденностью от всяческих сиюминутных и повседневных забот и волнений. Как будто перепутались все времена. Или – остановилось время. И нет уже ни прошлого. Ни будущего. Есть только настоящее. В котором течет река… Причем не от истока к устью, а из сегодня в сегодня. То есть во Всегда…
Лена нашла лежащую на бревне, у вбитой в него скобы, застрявшую, по-видимому, еще во время весеннего половодья, сухую, выбеленную солнцем соломинку и начала что-то писать, а может быть и рисовать на моей загорелой спине.
Было приятно чувствовать легкое, слегка царапающее, прикосновение соломинки к коже. И, честное слово, мне порой казалось, что я вот-вот замурлыкаю от удовольствия.
Лена, обычно такая сдержанная и серьезная, вдруг тихо переливчато рассмеялась и от этого сразу стала как-то ближе и понятнее.
Ее дурашливое настроение передалось и мне.
Я перевернулся на спину и сразу же оказался не только на середине реки, но и посреди голубого пространства, со все еще парящим в далекой и как будто бы всасывающей в себя весь окружающий мир таинственной куполообразной выси коршуном, все так же окруженным почти неподвижными горами белых облаков.
– А ну, сознавайся! Что ты там такое нацарапала смешнучее на моей спине?! – заорал я, схватив Лену за плечи. – Небось какое-нибудь неприличное слово изобразила, а?
Я еще что-то хотел сказать веселое, но не сказал, потому что увидел огромные, как небо, только не темно-синие, как обычно, а какие-то фиолетовые Ленины глаза, и по этим глазам понял, что через мгновение что-то случится. И этого чего-то я так желал и так боялся.
Волосы Лены волнующей блестяще-темной волной коснулись моей груди, щек, лба и закрыли от меня, как шатер, все, кроме Лениной шеи, загорелой груди с полоской белого тела под оттопырившимся купальником, и лица, которое вдруг стало неясным, словно далеким, и начало еще больше расплываться, приближаясь, будто погружаясь, как и я, в пугающую фиолетовую бездну.
Я почувствовал, как что-то колышущее и упругое, отделенное от моей груди только тонкой материей, слегка придавило меня к бревнам боны. И как сильно нагретый угол металлической скобы, скрепляющей бревна, вдруг больно уперся в мое плечо.
Затем тупой округлый угол скобы вдавился в мое тело еще больше, и я почувствовал на себе непривычную, неудобную тяжесть Лениного тела, такого горячего… способного, казалось, обжечь.
Сухие, сочные, обветренные губы коснулись губ моих…
Ленина щека пахла цветом черемухи и свежим ветром. И этот мимолетный запах напомнил мне одновременно и упругий февральский ветер с его едва различимым запахом талого снега, и запах свежего, надкушенного на морозе яблока, которое от нетерпения, еще не дойдя до дома, достаешь из подарка и вгрызаешься в его тугую мякоть, возвращаясь в детстве с новогодней елки. И это мимолетное морозное воспоминание, с зажженными на столбах, в ранних декабрьских сумерках, фонарями с жестяными плоскими плафонами, раскачиваемыми ветром, вызвавшее какое-то легкое сожаление о чем-то навсегда ушедшем, и было в то же время самым приятным из всего только что случившегося…
Елена резко оттолкнулась руками от боны и, опустив ноги в воду, села на ее край спиной ко мне.