Петр Иванович - Альберт Бехтольд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем все садятся за стол и отдают должное приготовленному угощению.
Когда они, уже на рассвете, ложатся спать, вокруг все еще слышен звон. Звонят всю ночь и все воскресенье. На Пасху каждый может подняться на колокольню и бить в колокола так громко и долго, как того требует его пасхальная радость.
Утром, после двух часов сна, отыграв свое на службе в церкви, Ребман надел своего «Макса Линдера» и на извозчике отправился ко всем друзьям, чтобы поздравить их с Пасхой. Швейцарцы поздравляют с праздниками письменно или по телефону. В России поздравить приходят лично, но забегают только на минутку. Когда Ребман, после всех визитов, зашел и к шефу, то услышал от него:
– А, вот и дорогой гость к нам пожаловал! Христос воскресе, Петр Иваныч! Вы, конечно, останетесь у нас обедать!
Ребман, по клеттгауэрскому обычаю, стал отказываться:
– К сожалению, не могу, меня ждут дома.
Но шеф настаивает:
– Лизонька, – это жене, – Лизонька, будь добра, позвони Нине Федоровне и скажи, что ее подопечный останется у нас отобедать. И низкий им от меня поклон!
И тут уже нашему клеттгауэрцу деваться некуда. «Ладно уж, – думает он, – раз мне такую честь оказывают…» Но тут же возникает задняя мысль: «Все равно ты меня не поймаешь!»
И действительно, еще и часа не пробило, а шеф уже делает знак своему секретарю, – пройти к нему в рабочий кабинет: непременно нужно кое-что срочно продиктовать. «Секретарем» он всегда величает Ребмана, когда хочет от него получить непредусмотренную контрактом услугу. А в контракте-то даже должность секретаря не упоминается!
Но «Макс Линдер номер два» выпрямляется над маленьким работодателем во весь рост. Теперь он кажется неестественно высоким. Глядя сверху вниз, гость произносит:
– Николай Максимович, даже не просите, я говорю: нет. Во-первых, сегодня Святая Пасха, ни один христианин в этот день не работает! Во-вторых, Петр Иванович Ребман должен в два часа сидеть за органом в церкви в Трехсвятительском, иначе и господин пастор, и вся община будут недовольны! В-третьих…
Дальше шеф уже не слушает:
– Ладно, ладно, – впервые отступает он, – я ведь только пошутил!
Следов войны, по крайней мере, заметных, и в огромной Москве до сих пор не видно, особенно если ты беспокоишься об этом так же мало, как Ребман. Он напоминает того Тибидаби[32], который, отправившись в Америку, сидит себе на палубе корабля, попавшего в шторм, и покуривает трубку. А на вопрос испуганного пассажира о том, как он может оставаться таким спокойным, когда их корабль вот-вот затонет, отвечает: «Ну и пусть себе тонет, это же не мой корабль!» Так и Ребман, который всегда склонен был отстраняться, а теперь и подавно чувствует себя чужаком, убежден, что это все – не его печаль. Только много позже ему, как и всем, кто думал так же, пришлось раскаиваться и расплачиваться за легкомыслие. Но до этого пока еще далеко, и он продолжает в том же духе.
Хотя и видит, проходя каждый день утром и в обед мимо Покровских казарм, как солдаты, вооруженные деревянными самодельными винтовками с прикрепленным спереди длинным трехгранным штыком, крича «Урааа!», со всего разбегу набрасываются на соломенные чучела, остервенело прокалывая им животы и прикладом нанося своим жертвам добивающий их «удар милосердия». Видит и полки, которые после этих, так сказать, «шумных игр» маршируют на фронт, отправляясь на верную смерть.
Но все это никак не трогает нашего Петра Ивановича, ведь это же «не его корабль»…
Часть тех русских швейцарцев, которые в августе четырнадцатого года собирались защищать свою родину, снова вернулась в Россию. Служащий Русско-азиатского банка, тоже швейцарец, впрочем, не бывший на борту того судна, поведал об этом Ребману и пригласил его в воскресенье на ясс[33], чтобы он сам услышал рассказы очевидцев:
– Имейте в виду, они проклинают все на свете!
– Проклинают? Но что же? И кого?
– Швейцарию.
– Почему? За что?
– А вот приходите и сами послушайте!
Ребман пришел. Впервые за почти два прошедших года он снова оказался среди швейцарцев и услыхал родную речь. Однако возникло ощущение, что этот язык он слышит впервые. Звуки резали слух, словно повозки тащат по новой, только что проложенной мостовой.
К нему подсел земляк, и, конечно же, сразу спросил:
– Где же ты был, что мы тебя никогда раньше не видели?
– Меня не призывали, вот я и не ездил никуда.
– Так ты же памятник заслужил! Знаешь, что сказал комендант Рейнгорода, этот красноносый пьяница? Он позволил себе заявить нам, наивным глупцам, предпринявшим это безумное четырехнедельное путешествие: «Что вам здесь нужно? У нас для вас нет применения!»
– Да брось ты! Неужели прямо так?
– Я еще тогда сострил, что и осел мог бы быть желанным гостем, если бы на спине мешок с деньгами принес! И что нам было делать? Нам, дуракам, пришлось сторожить пустые вагоны на грузовом вокзале. Железнодорожные вагоны, пустые!!! И вот сидим мы на мостовой, каждый на четыре тысячи франков беднее. Я тебе так скажу: мы, заграничные швейцарцы, там – никто. Перед нами прибыли еще двое, один из Аргентины, другой – из Канады, из какой-то дальней провинции, что у Тихого океана. Все там оставили – семьи, хозяйство… Так им оплатили… полцены билета – от Базеля! Нам, русским, возместили хотя бы цену билета от Женевы, так как мы туда прибыли. И сказали: когда снова сюда вернетесь, чтоб взяли открепительные бумаги и – адье, Гельвеция! А еда там – тошнотворная отрава! И дороговизна адская! Невозможно передать словами. Новая чашка стоит целое состояние! Так что тебе надо памятник поставить, что ты тогда не поехал.
По вечерам они сидят в Трехсвятительском у открытого окна. Уже весна, третья с тех пор, как Ребман за границей. Пономарь Василий и школьный служитель Петр сняли ставни, протерли уксусом стекла на окнах, сняли вату и полоски бумаги, которыми утепляли и заклеивали осенью каждый оконный проем. Нынче можно все снова откупорить и впустить весенний воздух – и в дом, и в сердце. И когда так сидишь перед открытым окном и смотришь сверху на низкие дома под зелеными крышами, а их внизу – целое море, действительно возникает ощущение, что ты находишься в большой деревне. О городе напоминает только звук трамвая, быстро пробегающего вниз по бульвару, да еще, по субботам и воскресеньям, «спектакли» на Хитровке, послужившие Горькому материалом для его пьесы «На дне». Знаменитый Хитровский рынок находится на расстоянии пистолетного выстрела от дома пастора. Иногда им снизу слышны удары, а затем видно, как полицейские ведут в участок толпу пойманных с поличным пьяных и ободранных «хитрованцев». Но обычно здесь тихо, как в саду, хотя во дворе вокруг церкви не растет ни кустика, ни цветочка.