Петр Иванович - Альберт Бехтольд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда они вышли, Ребман увидел, что перед каждым рабочим стоит стакан чаю. Но все продолжают трудиться.
Жилье уютное, много самодельной мебели прекрасной работы. Но Ребман не смотрит на мебель, он заворожен женщиной, которую управляющий представил ему:
– Зинаида Васильевна, моя супруга!
Писаная красавица, словно с иконы – большие темные глаза, длинные черные ресницы, красиво изогнутые брови, узкий, округлый белоснежный лоб и блестящие черные волосы с пробором, как у Мадонны. Прямо иконописный лик. Если бы художник написал с нее икону, все вокруг падали бы на колени и поклонялись изображению в молитвенном восторге.
Она поставила перед гостем стакан в серебряном подстаканнике и спросила, сколько ему сахару. Затем налила заварки из чайничка, который стоит на самоваре, но совсем немного:
– Какой крепости вы любите?
– Золото, – говорит Ребман, и она выпускает из самовара струю кипятка до тех пор, пока чай не приобретает желаемого золотого оттенка.
– Мог бы хоть словечко сказать, я бы что-нибудь к чаю принесла, – обратилась она к мужу.
– Этого совсем не нужно, – поспешил успокоить ее Ребман, – у нас в бюро всегда тоже баранки, но только не такие свежие, как эти.
А Трофим Терентьич говорит:
– Я понятия не имел, что сегодня кто-то приедет, а тем более из Швейцарии. Петр Иваныч ведь оттуда родом!
Но Мадонна, как ее уже окрестил для себя Ребман, кажется, и теперь не очень рада гостю. Она подняла глаза и, серьезно глядя на мужа, спросила:
– Ну и что?! – это должно быть значило что-то вроде: рассказал ли ты ему свою историю?
Тот утвердительно кивнул.
– Ну и что теперь будет?
Муж пожал плечами:
– Бог его знает!
Она отозвалась в том же тоне:
– Бог знает, да не скажет!
По этим немногим словам Ребман почувствовал, что перед ним женщина, которая, будучи «никем», достоинством не уступит самой царице. И еще неизвестно, кто из них больше заслуживает венца.
После долгого молчания, которого никто не нарушал, она снова заговорила:
– Ну да, таковы они все, когда сами хотят стать фабрикантами! – она сказала «фабрикант» таким тоном, словно речь шла о кляче, на которую она бы с удовольствием уселась и загнала бы ее, чтоб та замертво упала.
Муж ни слова не говорит, сидит, время от времени отпивая глоток чаю, отламывая кусочек своей баранки, и делает лицо, как у бедного грешника, который действительно стоит на коленях перед иконой и не знает, куда ему деваться, ослушнику.
Жена снова спросила:
– А с тем другим, с ним ты говорил?
Муж снова только головой качает:
– Я не мог говорить с ним, он сразу все запутал, представил Петра Иваныча: вот вам новый начальник – и адье.
Выходит так, что теперь ему, Ребману, придется с ним поговорить, ведь так дальше продолжаться не может, супруги совсем лишились покоя:
– Петр Иваныч, дорогой, вы уж с ним поговорите, вы же все…
– Не нужно меня просить, – перебил ее Ребман, ему уже невмоготу смотреть на этих горемык, – когда он со мной попрощался, он простился и с вами, и с фабрикой. Он в ближайшие дни уезжает за границу, и я не думаю, что мы с ним еще когда-нибудь увидимся.
Он посмотрел на обоих:
– Но с Николаем Максимовичем я буду говорить, он мне доверяет и кажется справедливым человеком. Наберитесь еще немного терпения, я приложу все усилия, чтобы что-нибудь прояснить.
И действительно, кое-что прояснилось, но, вопреки всем ожиданиям, совсем не так, как надеялся Ребман. Если Николай Максимович, и правда, человек, который не умеет говорить «нет», то в этом случае он еще менее чем когда-либо может это себе позволить. С этой мыслью наш герой проносился все воскресенье и просидел весь понедельник за пишущей машинкой. Только когда из конторы все ушли, он пошел к шефу и сказал, что хочет с ним поговорить. И изложил ему дело так, как сам его понимал:
– Не то чтобы я позволял себе выносить приговор…
– Это совершенно не в вашей компетенции! – резко оборвал его шеф, который перед этим все спокойно выслушал. – Вы еще слишком мало знаете и Россию, и здешние условия. Вы – идеалист, Петр Иваныч. Но в предпринимательстве есть всего один идеал: достигать большего, больше и дешевле производить! России необходимы не сто пар сапог, а сто миллионов пар. Если мы, наконец, не научим народ работать, он навсегда останется сидеть в дерьме. Подождите, я еще не закончил! – предупредил он, заметив, что Ребман хочет его перебить. – Его люди не могут перестроиться, так утверждает Терентьич. А почему не могут? Потому что он сам не хочет перестраиваться. Вот в чем дело. Неужели вы действительно думаете, что мы хотим уничтожить этого человека и выгнать его из дому? Мы ведь заранее с ним обо всем условились, обратили его внимание на все важные вещи, которые могут произойти. И дали ему время на размышление, это не был ультиматум. Нет-нет, ошибка не в нас.
– Но нельзя ли этим людям поднять оплату?
– Конечно, можно: ясное дело, можно жечь свечу с обоих концов. И что потом? Я ведь должен не просто думать, а думать наперед, у меня ответственность больше, чем у Трофима Терентьевича. И еще кое-что, Петр Иваныч: есть можно только одной вилкой, запомните это навсегда!
Домой Ребман возвращался с такой тяжестью на сердце, что, казалось, ему не донести. В его ушах все еще раздавался голос «Мадонны»: «Петр Иваныч, дорогой, поговорите с ним!» Это звучало так же, как одна из тех разрывающих душу песен, что пели когда-то крестьяне в Барановичах, песен, в которых изливался весь трагизм русского бытия. Какой прекрасной и легкой представлял он себе жизнь предпринимателя: иметь прилежание, быть честным и надежным, считать каждую копейку – большего от него и не потребуется. В субботу вечером, ровно в семь, «скрягу» можно повесить на гвоздик и оставить там до утра понедельника. Но теперь он увидел, что у делового человека есть заботы, которые идут с ним домой, ложатся с ним спать – их нельзя просто повесить на гвоздик, словно рабочую одежду.
Потом наступила Масленица, неделя гуляний, когда все наедаются впрок и развлекаются перед тем, как наступит время Великого поста. У богатых людей гуляние начинается уже в понедельник, а у пастора в Трехсвятительском переулке даже накануне, в воскресенье. Пиршество открывается знаменитым поглощением блинов, которыми объедаются так, что некоторых даже, бывало, и удар хватит. В императорских театрах дают балы и устраивают благотворительные представления, а на улицах и площадях такая суматоха, что только по сторонам смотри да удерживайся от смеха. Началось, как говорят русские, веселое времечко.
В пасторском доме, как уже было сказано, тоже подавали блины. Но на этот раз Ребман уже не говорил, что ему бы лучше сыру и большого пива, и не намазывал блин конфитюром, чтобы кое-как проглотить. В этот раз он налегал, как настоящий русский: семнадцать! восемнадцать! Девятнадцать!