О людях и книгах - Борис Владимирович Дубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напластования смыслов.
Храм балансирует в пустоте, в восходящем потоке
Тепла. Если, о если погаснет
Эта небольшая, неуверенная влюбленность,
Не разгоревшаяся в любовь —
Все огромное здание рухнет.
Говоря по неизбежности совсем коротко: выбор Круглова вносит в стихи иную меру (опять-таки коротко: не «я», но «Ты») и дает возможность говорить то и о том, что иначе не сказать и о чем даже не упоминают, о чем «никто давно уж не сочиняет стихов». Больше того, дает возможность вообще говорить. Рискну предложить такую профанную метафору: понятие о бесконечном в математике – условие, без которого невозможно проводить операции с любыми конечными величинами.
II
У Круглова нечасто встретишь отчуждающие местоимения «он», тем более «они», зато по-другому, с особым тщанием и ответственностью выстраиваются связи между «я» и «ты», или даже с заглавной буквы – «Ты». Это, понятно, в корне меняет угол зрения и пропорции увиденного: «Я – это Ты», – еще у истоков современной поэзии провидчески сказал Новалис.
«Ты» у Сергея Круглова внепредметно, на него нельзя указать пальцем. Отсюда его острый драматизм: стихотворения – не ответы, а вопросы, точнее – место вопросов (место-имение, место, со-держащее, в-мещающее всё). Ослепительная тьма европейских мистиков – «Это – Ты Сам: неизреченная Тьма, сияющая Светом…» – перекликается у Круглова с его же более ранними, до принятия сана написанными строками:
…бабочка всегда летит к свету,
который никогда не видела и не увидит,
потому что свеча зажжена в кувшине[231].
Утешения тут, понятно, и в помине нет. Но мало того, что «Ты» недостижимо, от него (даже от Него, именно от Него!) предстоит оторваться:
В ночи я расстаться должен
Не с плотью – что плоть – с Богом:
Иначе умереть не выйдет.
Не умереть – не выйдет воскреснуть.
Или:
Иней рябину сковал, сжал кисти,
И – умерла, и горит.
Выпей с куста! Воистину:
Не умрёшь – не станешь вином.
Так в самую сердцевину поэзии Круглова входит смерть – опять-таки бесконечная смерть, умирание от того, что не умираешь, о котором говорила святая Тереса Авильская, а за нею и Сан-Хуан де ла Крус: «muero porque nomuero»[232]. При этом неживого для поэзии Круглова как будто бы даже и нет: смерть – не противоположность жизни, а другое ее измерение, ее, жизнь, утверждающее. Но продолжение жизни в сторону смерти и ее прорастание на глубину смерти в корне меняют перспективу и оптику, взгляд не только вокруг, но и на себя:
Мы – дети, а взрослые – наши умершие.
Мы в их прошлом живем.
Смерть и есть у Круглова новая мера мира. Именно поэтому ее нечем измерить, не с чем сопоставить и можно получить только даром, так – но нельзя, как все остальное, отдать, подарить, обменять:
Все тебе, мир, подарю! только
Одного не подарю: этой смерти.
Не взыщи: дареное не дарят.
Перед нами – парадоксальное развитие рилькеанской темы своей смерти («Записки Мальте Лауридса Бригге»). Парадокс состоит в том, что смерть не может быть предметом владения, а потому и началом раздела, основой для какого бы то ни было сопоставления, превосходства, гордыни. Тем самым она – одинокая, неразменная, только твоя – становится, как ни странно, новым основанием (и до чего же опять-таки хрупким!) нашей общности. Смертных объединяет то, что принадлежит им одним и чем нельзя поделиться.
Измеренный этой мерой, бескорыстной и настоящей («…твоя смерть – настоящая», – сказано в уже цитированном выше стихотворении «Хороним девочку…»), иным становится и сам мир. Так, плоть у Круглова – не то, что замкнуто в себе, самодостаточно, выпукло и потому ощутимо нам предстоит, дает или обещает опору, но как раз то, что уязвимо и хрупко, что снашивается и рвется (поскольку тонко?), то, что вырвано. Не материя, а мука. Может быть, он, вместе с героем (автором?) «Краха» Болеслава Лесьмяна, тоже «Jak bym naiperw miał ranę, a później – to ciało»[233].
Такова диалектика неминуемого отрыва от прежнего, своего, обогретого, и вступления в новое, незнакомое и грозное. Отрыва буквально физического, не случайно этот мучительный образ так часто повторяется в кругловских стихах. Но самое важное в том, что между «я» и «ты» («Ты») при этом нет пропасти, барьера, стены: иначе не было бы стихотворения «Тело», не было бы всей поэмы «Натан». Мир Круглова устроен так, что его смысловой центр – не раздел и раскол между непримиримыми сущностями, людьми, народами, а, как ни парадоксально, граница, объемлющая и объединяющая всех. Объединяющая именно потому, что выходит за пределы каждого по отдельности и отсылает к иному, общему для нас в его инаковости уровню существования, побуждая не упираться друг в друга подозрительным взглядом, а внимательно склониться или с удивлением поднять глаза. Так происходит у Круглова тонкая настройка зрения на особые, эпифанические моменты стереоскопичного зрения, когда, как у старых итальянцев, становится видно далеко, подробно и сразу. А видеть, как и обонять, осязать, слышать, окружающее наш автор умеет («Поэт – по природе чувственник», – признал Гёте).
III
Круглов, как мало кто в новой поэзии после Бодлера (кого тут назвать – Поля Клоделя? Хосе Лесаму Лиму? Октавио Паса?), чувствует, понимает, переживает тело. Его лирика и в самом деле – «оправдание тела»: «Тело ведь – тоже душа, только другая» («Воскресение – оправдание тела…»). Об этом – его стихотворение «Тело», где свое и чужое, стареющее, умирающее тело неотличимы, как «перчатка на обе руки», как «кровь и вода, орошающие копье»:
…мне, поверишь ли, так трудно (старость не зоркость!)
Определить на ощупь,
Чье это – твое, мое…
Чье: седина, поредевшие волос ветви,
Впадины, венозные сети, валики, пятна
Раздавшегося после двух кесаревых торса,
Что грубо, надежно сцеплен
Рубцом шва, опушенного жестким, шитого рвано,
Стягивающего слезистой смолою
Половинки лопнувшего граната…
Но плоть для Круглова – рана, «кровоточащая пустота»:
…Он – просто Б-г,
С кровоточащей мясной пустотой «о» (словно
Вырвали, плотно скрюченными пальцами уцепившись,
Восемь страниц с рисунками из самой середины
Плотной, пряной, трепещущей, как