О людях и книгах - Борис Владимирович Дубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти сокрушительные для иного ума противоречия, думаю, определяют и непривычный, сразу обращающий на себя внимание модус фанайловской поэтической речи: она, о чем уже не раз писалось, живет голосами. Голос ведь соединяет обращенность к другому в некоем неизвестном предстоящем с наполненностью собой здесь и сейчас – соединяет, но не отменяет их борьбы, а, напротив, укореняет ее в каждом произнесенном слове: кто это говорит? кому? какими ресурсами обеспечена и какой силой живет его речь? можно ли надеяться, что она (будет) услышана? кем? на какой опыт (будущего) слушателя, встроенного в стихотворение, эти стихи воображаемо, без тяжеловесности опираются? Напряжение тут изначально и неустранимо, тем более что голоса у Фанайловой – как оно и бывает в модерной лирике – обычно даны безгласным, не имевшим и не имеющим собственного языка (см. выше о «побежденных» и «опозоренных»). Голос автора – лишь один среди них. Нынешний поэт, в отличие от романтического певца, не наделен никакими родовыми преимуществами («Я не благороден и непрост», – поправляет одного из своих интервьюеров антиромантический Чеслав Милош). Больше того, авторский голос тут сам раздваивается-утраивается, то и дело сливаясь с другими, почему и не раз меняется по ходу речи, вплоть до смены пола, как в «Испанской балладе» из представляемой сейчас книги:
Во сне я видела свои мужские сандалии и подол рясы.
Похоронен я был где-то на севере страны,
Вероятно, в Толедо.
Что это значит? Рискну предположить, что имеется в виду нечуждость всех этих голосов. Для поэта Фанайловой – не для новейшей ли поэзии вообще? – нет ничего чужого, и если лапидарное определение такой лирики возможно, то оно, вероятно, было бы таким: лирика теперь это речь, делающая мир не чуждым, а жизнь – не (совсем) случайной и не (вовсе) бесследной.
Может быть, с этим голосоведéнием Елены Фанайловой как-то связаны ее труды радиожурналиста. Не знаю, что здесь причина, что следствие, что – во-первых, а что – во-вторых, да оно и не важно: причинность и хронология в стихах не работают и их не объяснят. Новейшая поэзия самым тесным образом связана с историей, неискоренимо исторична, но сама она – антиистория и направлена против хронологии, поскольку действует ей перпендикулярно, по смысловой вертикали. Так или иначе, я спрашиваю себя о природе того эфира, в котором плавают, ищут друг друга, сходятся и расходятся голоса фанайловской лирики. И думаю (автор меня поправит), что этот эфир – тот свет, «земля слабовесомых», откуда доходят только тени, но их бестелесность может быть много тяжелей, значимее, важней любого здешнего бремени. Читатели знают: Елену Фанайлову притягивают края, где по-особому относятся к смерти и к мертвым – отсюда ее карпатский и балканский циклы в новой книге, отсюда ее «Испанская баллада», ее внимание к Польше, Венгрии, Балканам (кстати, во всех этих странах и особое отношение к так называемому фольклору)… Надеюсь, когда-нибудь кто-то напишет своего рода антипоминальник фанайловской поэзии – выведет в столбик имена и фигуры тех, кого она окликнула и вызвала к жизни в стихах, вернула из смертной тени, удержав своей любовью в нашей общей памяти.
Тот свет не отделен от здешнего мира непреодолимой стеной (тут нет ничего чуждого, было сказано раньше). Умерших членов семьи хоронили когда-то под порогом родного дома, и наши мертвые – с нами рядом. Мой голос сливается сейчас с их голосами. С годами, знает каждый, тот мир становится все населеннее. Но, кажется, близких не убывает и на этом свете, вот сколько нечужих собралось сегодня здесь[229]. Я счастлив возможности сказать несколько благодарных слов поэту, которому многим обязан, чью поддержку постоянно чувствую и ценю, – и тем более рад сделать это сейчас публично, среди наших общих коллег, товарищей, друзей.
Целлюлозой и слюной
Жизнь кончилась, но я еще живой.
Про это никто давно уж не сочиняет стихов.
I
Из любой биографической справки о Сергее Круглове читатель без труда узна́ет, что в 1998 году он стал священником. В силу исторических обстоятельств российскому сознанию этот факт по-прежнему кажется диковиной – в то время как соотечественников, например, Томаса Мёртона или Фернандо Риело, Яна Твардовского или Жозе Толентину Мендонсы он удивил бы значительно меньше (это если ограничиваться лишь нашими условными современниками; в эпоху, допустим, Сан-Хуана де ла Круса, Петрарки или Джона Донна поэт-священник и вовсе не был белой вороной ни среди священников, ни среди поэтов – как, впрочем, и поэт-воин). Так или иначе, священнический сан поэта вряд ли можно отнести к обстоятельствам чисто биографическим и потому поэзии внеположным. Тут не скажешь: мол, «я» поэта новейших времен принципиально не биографическое и не биографируемое, и так ли нам важно, что, к примеру, Мирослав Голуб занимался в жизни иммунологией, а Мигел Торга был отоларингологом (от работы Готфрида Бенна венерологом на фронте, впрочем, уже так легко не отмахнуться). Дескать, сосредоточимся на стихах.
Не получится. Выбор, подобный сделанному Кругловым, меняет и биографию и поэзию. Точнее, такой выбор многократно усугубляет то напряжение между религией и поэзией, которые мучительно разошлись (но друг от друга не отторглись!) уже в творчестве Бодлера, внося в него теперь еще и неустранимый разрыв между биографией и верой. Даты под каждым кругловским стихотворением как будто превращают стихи в самоотчетные, самоограничивающие записи личного дневника. Но жизнь священника – как и верующего – принадлежит уже не ему, а это в корне меняет то «я», без которого немыслима новейшая поэзия. Силой таких натяжений как раз и держатся, по-моему, начавшие недавно опять появляться в печати стихи Сергея Круглова, сведенные в двух книгах 2008 года воедино[230]. Они определенно намечают для русского слова новую антропологию.
Вот лишь первый и частный пример того, что и чему служит здесь опорой – и до чего же эта опора хрупка. Речь в стихотворении – о новокрещеном пареньке, вошедшем в храм и затеплившем свечку:
Нагретый свечой воздух, плавясь, дрожа, подымает
И на весу держит
Медь купола, камень сводов, колонн, обызвествленье
Сращений догматов, иерархий, традиций,
Цемент и кирпич канонов,
Подавленные, как