Сага о Великой Степи - Мурад Аджи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Восемь танков остались охранять перекресток, а с ним – границу Северной Осетии.
Буквально рядом, там, куда гаишники ставили проштрафившиеся автомобили, под навесом сидели ингушские аксакалы, они говорили о жизни, не обращая ни малейшего внимания на протекающую перед ними жизнь… Скрывать не буду – выходить из автобуса мне не хотелось. Каждый из нас желал оттянуть эту минуту (мы были первыми журналистами, приехавшими в Ингушетию со стороны Владикавказа). Но и уезжать, не поговорив с ингушскими беженцами, выглядело бы как невольное соучастие в преступлении государства против своего народа.
Мне, как старшему по возрасту, нужно было выйти из автобуса первым и спокойно начать переговоры. Вышел и словно окунулся в горячий поток.
Несчастные, потерявшие все на свете, люди окружили меня плотным кольцом, проклятье и ненависть источали их лица. (Видимо, приняли за большого начальника, потому что все разом начали кричать, махать руками – готовился суд Линча.) Я стоял и чувствовал спиной холод шального кинжала, удар которым мог бы получить в этой неразберихе… Опять шляпа выручила. Не убили, не растерзали, хотя и могли.
– Кто такой?
Я представился. Тишина. Мое имя в Ингушетии знали. Потом опять все разом заговорили, каждый желал выплеснуть свое горе и облегчить сердце. Эти обездоленные кавказцы меньше всего походили на жестоких боевиков, образом которых пугают нас СМИ. Обыкновенные крестьяне, только очень несчастные и обманутые. Кто-то из них, конечно, стрелял, кто-то жег и убивал… Они же мужчины, защищали родные дома. Как же можно осуждать их?
Франц Рубо. Благословление воды на Кавказе. XIX в.
Три часа терпеливо объяснял я людям: как бы они ни стреляли в осетин, какие бы проклятья ни посылали в их адрес, все равно они останутся соседями осетин. И других соседей у них не будет! И слава Богу. Соседство это повелось со времен Кавказской Албании, их древней Родины. Такова воля судьбы.
Теперь как жить? Кто первым простит? И простит ли?.. Да и нужно ли прощение, от которого ничего не зависит?
Не знаю, кто вырастет из 14-летнего мальчишки, расстрелявшего из автомата двадцать четыре заложника. Пацан для одних превратился в героя-мстителя, для других – в убийцу. Но виноват ли мальчик, что он кавказец? Он никогда и никому не уступит свой Кавказ. У него в крови мстить за Албанию, за поруганную свободу, он родился таким. И мстит, как умеет.
Его кровь – не разум! – помнит причину мести…
Не знаю, какие сны видят те, кто в гневе и ненависти рубил в Чермене головы детям, уродовал тела убитых, кто под покровом ночи или дыма грабил убитого соседа, тащил все, что попадалось под руку. Мне неважно, кто он – осетин или ингуш. Кавказец не сделал бы так, не смог бы так сделать. Кровь предков не позволила бы ему, представителю четвертой расы человечества… «Помни о гордости, сынок».
Не знаю… мы мало знаем о человеке нового, неалбанского Кавказа, равно как о новой Кавказской войне. Война стала до неприличия двуликой, зло и доблесть намешаны в ней. Не отличишь. Она переламывает людей, роняет их человеческое достоинство, даже когда называет вооруженного ингуша боевиком, а вооруженного осетина – гвардейцем, намеренно усиливая тем самым их вражду.
Последнюю надежду на очерк я оставил во Владикавказе, вернее, в пригородах его, когда попытался вырваться из города. Мне нужно было в горы, подальше от отвлекающей войны, чтобы начать работу. На автовокзале нашел отходящий в Тбилиси автобус, его должны сопровождать два «жигуленка» с автоматчиками. Однако когда мы отъехали километров пять-семь, сопровождение предательски скрылось. Из кустов вышла вооруженная группа.
Очередь из автомата остановила переполненный автобус. К счастью, стреляли в колеса. Нас выгнали на шоссе, началась проверка документов. И – раскрылся очередной обман войны, вернее, военная хитрость. Осетин захватили в заложники. Меня и двух греков отпу стили… Опять шляпа выручила! И документы. Но испытывать судьбу я больше не решился.
Слишком все обманчиво, уродливо и глупо на этой совсем не праздничной войне.
Северная Осетия – Ингушетия, 1992 г.
Наконец, подошла моя очередь, я опустился на колени, склонил голову и произнес негромко:
– Грешен я, батюшка, грешен перед Господом Богом. Примите мою покаянную исповедь, отпустите грехи…
Долго ждал я этой благостной минуты покаяния, давно чувствовал в себе скверну, вошедшую в плоть и мешавшую мне жить, жаждал, чтобы нечистый вышел и освободил душу мою… Было что порассказать святому отцу, было в чем покаяться. Ибо грешен я.
Однако минуты через две-три возникло ощущение, что слова мои улетали куда-то и терялись без эха под холодными сводами храма. Ощущение усилилось, когда батюшка, на вид совсем молодой, но уже с заметной одышкой, сидевший чуть развалившись рядом на стуле, невпопад задал дважды один и тот же вопрос: «Как имя твое?», но по имени ни разу не назвал. Потом спросил, есть ли дома икона, венчался ли я с женой. Получив, естественно, отрицательные ответы, он опустил мне на голову накидку из тяжелой плотной ткани и, кажется, перекрестил, что-то бормоча себе под нос.
Вот, собственно, и вся исповедь.
Я встал, поблагодарил и пошел к выходу из храма – голова кружилась. Покаяния не получилось, хотя грехи мне были отпущены.
В Бога я верил всегда, в чем заслуга бабушки, царство ей небесное… Вслух, правда, не признавался. Все поколение мое не признавалось – не принято. Боялись. Жили, учились, работали. И комсомольцами были. Однако когда привычная жизнь сломалась, когда «перестройка» закружила, ожесточила страну – задумался. Так ли жил? Не обманулся ли? Тогда и ощутил в себе скверну: непреодолимо стало желание исповедаться, чтобы смыть прошлое и очистить себя от не своих грехов, ставших уже своими.
Валаамский монастырь. Гравюра. 1792
С волнением, с ожиданием чуда, которое излечит меня, поехал я на Валаам, этот северный Афон православия, поехал не просто с туристами – в группе московских паломников.
Сначала складывалось как нельзя лучше, улыбка восторга не сходила с моего лица. К счастью, я не очень-то знал тогда о религии, она жила во мне как бы на верхнем этаже сознания. Скорее в мечтах и иллюзиях… То паломничество было порывом не разума и не души, скорее данью моде, но оно стало первым шагом по скользкой дороге духовной темы, которую одолевал я всю жизнь, осваивая просторы тюркского мира. Возможно, оно разбудило во мне дремавший интерес к вере, о которой рассказывала бабушка. Тем дорог мне этот старый очерк, который захотелось перечитать и немного поправить. Снова Валаам, но уже другими глазами – с другим знанием дела.