Неудобное прошлое. Память о государственных преступлениях в России и других странах - Николай Эппле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня остается много вопросов. Но я все же думаю, что Герда сделала очень многое: согласившись говорить со мной, встретившись во второй раз и передав мне письмо своего отца. На свой лад она пытается осознать то, что она до этого была не в состоянии сделать, — ее глубоко любимый отец занимал ключевой пост в одном из самых бесчеловечных режимов. Я благодарен ей за то, что вместе с ней смог ощутить, что может значить такая борьба[357].
Книга Бар-Она была переведена на немецкий и множество других языков, обозначила новую веху проработки прошлого немецким обществом. В 1990‐е годы Бар-Он занялся организацией встреч детей нацистских преступников с детьми жертв Холокоста, а когда оказалось, что эти встречи очень помогают и тем и другим, стал проводить семинары для представителей разных сторон конфликтов в других частях мира. Среди их участников были черные и белые из Южной Африки, католики и протестанты из Северной Ирландии, палестинцы и израильтяне. Опыт этих семинаров описан в книге Бар-Она «Наводя мосты»[358].
В 2010 году в Москве журналист и драматург Михаил Калужский поставил спектакль по книге «Груз молчания». Представления спектакля прошли в Москве и еще нескольких городах России; они сопровождались интереснейшими обсуждениями — не столько прошлого Германии, сколько груза молчания, довлеющего над гражданами России.
Результатом этих дискуссий стал новый театральный проект, на этот раз созданный на российском материале. В основе поставленного в 2012 году спектакля «Внуки» — 10 интервью Михаила Калужского и Александры Поливановой с детьми, внуками и правнуками людей, лично ответственных за преступления советского государственного террора. Зрители и актеры, никак внешне не отличимые от зрителей, садятся в круг, каждый получает определенный номер. На специальном экране загораются номера, и тот, кто видит на экране свой номер, начинает рассказывать свою семейную историю. В действительности первыми говорят актеры, произнося от своего лица воспоминания реальных детей преступников, записанные авторами: кто-то осуждает своего предка, кто-то старается отстраниться, кто-то ограничивается нейтральными детскими воспоминаниями.
Единственное, чего нельзя услышать, — это оправдания преступлений; авторы сознательно не разговаривали с теми, чья позиция представляется им этически неприемлемой. В какой-то момент на экране начинают загораться номера, выданные зрителям, приглашая к личному участию в разговоре. Одни включаются в него, другие, чаще, предпочитают отмалчиваться, но, по свидетельствам участников, само ожидание такой возможности оказывается для многих важным импульсом. «Второй акт» — это акт рефлексии, осмысления, наступающий вслед за собственно трагедией. Это рефлексия как героев спектакля, так и зрителей, которые, уйдя со спектакля, задумываются об осмыслении прошлого собственной семьи и собственной страны.
Если в основе книги Бар-Она 13 интервью, спектакля «Груз молчания» — 2, а «Внуков» — 10, в архиве запущенного в 2013 году московским Музеем истории ГУЛАГа проекта «Мой ГУЛАГ» уже более 300 интервью не только с репрессированными и их потомками, но и с сотрудниками НКВД-КГБ и их родными[359]. Одно из таких интервью — беседа с Грацианом Васьковым, сыном Родиона Васькова, работавшего на руководящих должностях в системе НКВД и МГБ, налаживавшего работу лагерей на Соловках и Колыме, а в 1953 году осужденного на 5 лет за «превышение полномочий». Сын, сам пошедший по стопам отца, ловивший и допрашивавший «контру», признает, что среди врагов народа были невиновные, а его собственный сын осуждает репрессии. В рассказах Васькова не видно особого сожаления о прошлом, скорее возмущение несправедливо суровым приговором отцу. Но красноречивее многих слов об ответственности сцена, когда в ответ на вопрос, каково было людям, принимавшим участие в расстреле репрессированных, защитные аргументы «исполнял приказы» и «враг есть враг» вдруг перестают работать, и этот 90-летний старик начинает плакать.
В.: На нем как-то отразилось, что он расстреливал?
О.: Плохо… Но я понимал [начинает плакать], что его работа такая же, как и моя. Вот на войне, когда стреляют врага, там же никто не спрашивает… Враг — стреляют. И здесь: враг — стреляют, все… Только он без водки… Да… Печальное дело, печальное…
Эти слезы — убедительный пример того, что даже те, кто на словах оправдывает репрессии, отчетливо сознают их преступность. Это достаточное основание для выстраивания пусть робкого консенсуса в оценках советского террора. По мере того как в разговор о прошлом вовлекаются все более широкие слои общества, осознание преступности государственного террора все отчетливее становится тем общим основанием, на котором такой разговор может держаться, даже если его участники в остальном придерживаются очень разных позиций и принадлежат к разным «лагерям».
Историческая ответственность — от семьи к стране
Семейная память представляет собой модель, школу, полевой эксперимент перехода от категории вины к категории ответственности. Но очень важна техника этого перехода, ведь именно он позволяет перейти в разговоре об исторической ответственности за советский террор с частного уровня на общественный. А такой переход необходим: даже если очень многие начнут в частном порядке прорабатывать прошлое своей семьи, само по себе это не превратит частную работу в работу в масштабах общества.
Важная особенность, отличающая работу признания вины и принятия ответственности, — ее «несоразмерность». Как правило, степень вины обратно пропорциональна желанию ее признавать и искупать. В случае ответственности тоже наиболее активны в принятии ее на себя те, кто в наименьшей степени причастен к деяниям сообщества, которые нуждаются в проработке. Это «несправедливо», но вполне понятно и закономерно. Справедливо было бы, чтобы бремя ответственности в первую очередь оказалось взвалено на тех, чей «долговой счет» длиннее. Но в реальности все происходит в обратном порядке, совесть больше мучает совестливых, а не бессовестных, работа ответственности начинается с тех, кто в ней более опытен, и это вполне закономерно.
Пастор Мартин Нимёллер, один из авторов Штуттгартского исповедания вины 1946 года, имел больше оснований не считать себя ответственным за преступления нацистов, чем большинство других представителей германской церкви. Как уже было сказано выше, за критику политики нацистов он провел 7 лет в Дахау и Заксенхаузене. И тем не менее именно он настоял на формулировке, свидетельствующей о признании прямой ответственности за случившееся («через нас многие народы и страны были ввергнуты в безмерное страдание»), спровоцировав поток обвинений в работе на оккупантов, в предательстве нации и церкви.