Лисьи броды - Анна Старобинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мое терпение на исходе, майор, – я вынимаю из его руки пленку.
Он поднимается из-за стола. Глубоко затягивается. Бросает на пол и давит егерским ботинком окурок. Подходит ко мне вплотную. Скалится зло. Буравит глазами – чуть снизу вверх, он слегка ниже ростом.
– Там все равно ни хера, на пленке, – из его рта вместе со словами сочится густой едкий дым. – Пейзажи и голые бабы. Юный натуралист.
Он направляется к выходу, нарочно задевает меня плечом.
– Что по подопытному? – я иду за ним.
– Прочесали окрестности. Не нашли.
– Погоди минуту, майор.
Он застывает на пороге:
– Арестовывать будешь?
Я смотрю ему в спину. Сейчас, пока он не видит, я могу не прятать тоску. В других обстоятельствах, если бы я был Максим Кронин, он мог бы стать моим другом. Но я ведь оборотень. Я особист Степан Шутов. И он меня презирает.
– Пока не буду. Расскажу тебе лучше историю.
Он не двигается. Не уходит – но и не оборачивается.
– Знал я как-то одного офицера – на тебя был похож, майор. Капитан, из разведки фронта. Допустим, звали его Максим. Ребята его любили. Да и начальство тоже. Языков таскал пачками, чинов фашистских покрошил – роту. И была у него особая гордость – ребят своих из-за линии фронта живыми всегда приводил. За три года только двоих потерял. А ребята тоже – орлы. Всем, понятное дело, на грудь цацки, доппаек в зубы. Особенно старшина был хорош – снайпер, правая рука капитана и лучший товарищ. Прямо как Деев твой. Капитан ему доверял. И, конечно, оба они нашего брата особиста не слишком любили. Как-то выпили, делились историями. Капитан старшине рассказал, что чудом от ареста сбежал перед самой войной. А на следующий день капитана в штаб вызвали. Он заходит – а там его ждут мои сослуживцы. Из Особого отдела орлы. В общем, взяли его – как вражьего пособника и шпиона – и в лагерь. Искупать трудом. Уран добывать.
– И зачем ты мне, капитан, все это рассказываешь? – он по-прежнему стоит на пороге ко мне спиной.
– А затем, что сдал-то его старшина. Который был у него правой рукой, как у тебя Деев. И не враз сдавал, а долго и обстоятельно. У сослуживцев моих целая пачка донесений лежала. Я так понял – прихватили самого старшину на горяченьком, мародерство, там, или ляпнул что-то не то… Перед выбором поставили старшину. Ну, он выбрал.
Майор Бойко, наконец, поворачивается. В его глазах – ненависть.
– Ты на что это намекаешь? Что Деев на меня вам стучал?
Я улыбаюсь – холодной улыбкой садиста.
– Я – намекаю? Что ты, майор. Я просто историю рассказал. Мораль – это на твое усмотрение.
Я издевательски козыряю, давая понять: разговор окончен.
Он делает шаг назад. И второй. Пятится от меня, как от беса.
И он говорит мне:
– Я тебе, сука, не верю.
В свете красного фонаря черно-белые мутные снимки плавают в кювете с раствором, как в разбавленной крови, – и, напитываясь ею, обретают объем и четкость.
Я вылавливаю щипцами ученические открытки, виды природы: отпечатки звериных следов на песке, лесная кумирня, закатное солнце над Лисьим озером, лиса у кромки воды…
Я вылавливаю обнаженную женщину в разных позах: на коленях, на боку, со скрещенными ногами, на четвереньках. У нее длинные черные волосы, возбужденные темные соски и чуть раскосые глаза, насмешливо глядящие в объектив. Это Лиза. Которая час назад улыбалась мне и слизывала с моих губ карамель. На этих фото она улыбается тому, кто снимает ее обнаженной, – Олегу Дееву. Красноватые капли стекают по ее груди и животу и капают в кювету с раствором, туда, где плавают две последние карточки изображениями вниз.
– Красивая девка.
Костлявая рука забирает у меня щипцы с фотографией. Синюшный палец с черной каймой под ногтем трогает Лизину грудь. В венозном свете красного фонаря Флинт, как тогда, на полу ведьминой фанзы, с головы до ног залит кровью.
– Но не твоя. Твоя-то – блондинка. Или забыл?
Он комкает фотографию и швыряет мне под ноги.
– Деев – овощ. Подопытный скрылся. Тебе нечего ловить в Лисьих Бродах. А вот тебя тут завтра поймают.
Он хрипло хихикает, заходится кашлем и отхаркивает на пол парочку жирных червей вместе со сгустком крови. Берет одного из червей щипцами, подносит к моим глазам.
– Пока не поздно, Циркач, рви когти. А то пристрелят – и будут у тебя внутри вот такие.
– У меня есть время до завтра. Деев может очнуться.
– Да не поможет тебе Деев, Циркач! Тебе никто не поможет. Твою жену замучили в лагере. Ты сам это знаешь.
– Нет.
Он стряхивает червя на пол и лезет щипцами в кювету. Вытаскивает верхнюю из двух оставшихся фотографий и протягивает ее мне. Мне не приходится даже брать ее в руку. Она уже у меня в руке. В другой руке – щипцы. А Флинт хихикает у меня за спиной, и его сиплый смех пахнет погребом.
Я поворачиваю фотографию изображением вверх. На ней – вповалку лежащие трупы на нечистой клеенке. Обезображенные, истерзанные, обнаженные, с длинными космами, со следами ран и побоев и с черными метками пулевых отверстий во лбу. Их рты похожи на раззявленные пасти зажаренных летучих мышей, которых подают в кабаке у папаши Бо. На заднем плане – прутья вольера, японские иероглифы на стене. Подопытные «Отряда-512».
Я шарю взглядом по их оскаленным лицам – и не вижу лица Елены. Но облегчение не приходит. Как будто я не замечаю какой-то важной детали. Как будто сердцем я уже ее разглядел, эту чудовищную деталь, а умом еще нет.
И Флинт протягивает из-за моей спины руку и тычет черным пальцем в то, что от меня ускользало. Чуть слева от центра, на тощей шее одного из сваленных грудой трупов – цепочка с часами-луковицей. Я знаю эти часы. Они сейчас у меня. Под крышкой там мой портрет.
Часы моей женщины. Часы моей мертвой женщины.
На фотографии не видно ее лица, и в истощенном, замученном теле невозможно узнать Елену. Поэтому сердце не верит в то, что я вижу. Но разум холоден, как промерзший за зиму погреб, и голосом Флинта он говорит мне:
– Она мертва. Во время штурма Деев снял с нее часики и отдал своей бляди. Конец истории. Рви когти из Лисьих Бродов.
Я все стою и смотрю на фото – а Флинт уходит. Но холод погреба остается со мной. И заполняет меня.
– Я растопил камин.
Смирницкий протянул к огню худые, бледные руки – и так застыл, почти касаясь пальцами пламени. Аглае подумалось, что если совсем чуть-чуть подтолкнуть его, то узловатые его пальцы займутся и вспыхнут, и рукава, и седые волосы, и весь он, жесткий, сухой, с деревянно-прямой спиной, загорится, и станет метаться, разваливаясь на огненные куски, по этому проклятому дому, дорогу к которому знают бесы, и пламя перекинется на занавески, на скатерть, на стены, и дом сгорит вместе с бесами, вместе с Месье Мишелем, с отцом и с ней… Плохая мысль. Аглая сильно, до крови прикусила губу изнутри, чтобы плохая мысль отступила перед физической болью.