Эллины (Под небом Эллады. Поход Александра) - Герман Германович Генкель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прямо перед Гиппием столбы чёрного, смрадного дыма и грозные пламенные языки то и дело взвивались к небу, надолго застилая весь западный горизонт. Треск и грохот рушившихся зданий, крики и неясный гул битвы, среди которых резко выделялся лязг оружия, вой сильнейшего ветра, поднявшегося незадолго до начала боя, всё это действовало прямо ошеломляюще. Гиппий стал подниматься в гору. Там, где узкая тропинка внезапно круто сворачивала в сторону, афинский тиран увидел небольшую горную лужайку, украшенную несколькими одинокими соснами. Туда он направил шаги свои, чувствуя вдруг охватившую его потребность в отдыхе и уединении. За последнее время такие приступы — уйти от людей, от всего мира, остаться наедине с самим собой, хоть ненадолго забыться от сутолоки окружающей среды — стали проявляться у Гиппия всё чаще и чаще. В большинстве случаев подобное страстное желание одиночества охватывало его внезапно, когда он менее всего ожидал этого, нередко в моменты самой напряжённой деятельности. И он уже по опыту знал, что этому инстинктивному стремлению не следует противодействовать, что нужно всецело отдаться ему. Всё равно в такие мгновения никакое дело не спорилось у этого неутомимого, энергичного работника, охватываемого внезапной неодолимой вялостью и готового в припадке отчаяния наложить на себя руки...
Так было и сегодня. В самый разгар боя на Гиппия вдруг напало это столь хорошо знакомое ему настроение, и он уже не боролся с ним, как бывало делал это раньше, ещё два-три года тому назад, вскоре после смерти Гиппарха. Он внезапно почувствовал полное равнодушие ко всему, что его окружало, его уже не захватывал исход битвы, не опьяняла жажда победы и славы. Крики сражавшихся, стоны раненых и умирающих, грозная опасность, всюду подстерегавшая афинян, были ему теперь безразличны. Он как бы потерял ощущение времени и места. В нём жило одно лишь стремление — уйти куда-нибудь подальше от всего этого, быть одному, не видеть и не слышать никого и ничего.
Машинально вышел Гиппий за пределы уже объятой пламенем крепости. Инстинктивно взобрался он на выступ скалы; почти бессознательно очутился затем на верхней полянке. Тут он в изнеможении опустился на траву, отбросив щит и меч в сторону. Шлем он откинул назад, на спину. Сильный ветер, повеявший вечерней прохладой, заиграл в его совсем уже седых, но всё ещё пышных кудрях и несколько освежил разгорячённый лоб, изрезанный множеством глубоких морщин. Гиппий закрыл глаза и прислонился головой к ближайшему древесному стволу. Его некогда статная, рослая фигура казалась надломленной, сгорбившейся и дряхлой. Лицо было необычайно бледно и явно измождено трудами и заботами. За последние годы Гиппий превратился из цветущего гиганта в жалкого старца. Дотоле совершенно не зная усталости и болезней, он теперь был восприимчив ко всякому пустяку. По вечерам злая лихорадка трясла его, ночью назойливые думы неотступно отгоняли сон от него, по утрам он вставал весь в поту, разбитый и физически, и нравственно. Мрачные образы преследовали, вечная тревога грызла Гиппия, невольный страх перед ближайшим будущим охватывал его настолько, что могущественный властелин Афин трепетал перед каждым шорохом, пугался малейшей неожиданности.
Гиппий пробовал неоднократно бороться с этим несносным состоянием, силой воли подавлять его в себе; но все попытки в этом направлении не вели ни к чему: тот, кому беспрекословно повиновались тысячи воинов и граждан, тот, кто всю жизнь с баснословной лёгкостью преодолевал все препятствия, опасности и трудности, тот, перед кем безмолвно трепетали враги, теперь оказывался бессильным перед самим собой. Иногда душевное состояние тирана становилось настолько несносным, что мысль о самоубийстве назойливо преследовала его. Но тут же в нём восставал против такого конца истый эллин со всем его инстинктивным отвращением к ужасам смерти, с его необузданной жаждой жизни и света, с его врождённой ненавистью к смерти и мраку. Нет, он хотел, он должен был жить, хотя бы эта жизнь и покупалась ценой непрерывных, ужасных страданий! Он глубоко верил в предначертанную мойрами славу дома великого Писистрата и потому не хотел, не мог бесславно прервать то дело, которому он и его титан-отец посвятили всю свою жизнь...
Теперь, уже окутываемый сгущающимися сумерками быстро наступавшего вечера, Гиппий в тысячный раз передумывал то, что так часто не давало ему покоя во время бессонных ночей. Картины, одна другой тяжелее, воскресали в его памяти. И странно, сейчас, когда объятый пламенем и залитый потоками крови Лейпсидрий должен был бы напоминать ему о кровавых ужасах последних лет, мысли афинского тирана уносились в ту отдалённую пору, когда он, вдали от Аттики, делил с незабвенным отцом своим все тяготы невольного изгнания. Ему вспоминались и тяжёлая нужда, и горечь унижений, и обманутые надежды, и вспыхивавшая, как молния, уверенность в конечной победе, которые тогда переживали они с отцом на берегах дальнего Стримона, там, где теперь находился его младший брат, Гегесистрат-Фессал. Полная картина отчаянной борьбы за власть в Афинах предстала перед его мысленным взором. Все ужасы той поры, измена друзей, трусость толпы, боящейся одной только силы и безропотно перед ней преклоняющейся, всё это вспомнилось теперь Гиппию, но вспомнилось, как что-то очень смутное, далёкое, чужое, словно тени давнего сна. Зато — успех! Этот успех, которым в конце концов увенчалось дело отца и семьи, о, этот успех, которого так бурно жаждало сердце Писистрата, — он превзошёл