Люди средневековья - Робер Фоссье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В течение всего рассказа, пожалуй, немногие разделы оставили меня настолько неудовлетворенным, как тот, который заканчивается здесь. Мне часто приходилось, и я это сознавал, упрощать или исключать темы, серьезное рассмотрение которых потребовало бы рассуждений, способных увести меня далеко от исходной позиции, – так было, когда я выходил к сфере экономики или социальной иерархии. На этот раз жертва была другой, по крайней мере имела другую природу: я должен был не отбрасывать то, что могло бы вывести меня «за пределы сюжета», а высекать по массе, не имеющей границ; из этого океана имен, произведений, преемственностей я выловил несколько щепок. На этот раз мне бы не хватило места, пожелай я сказать хотя бы самое главное. Я, конечно, сожалею об этом, но и успокаиваю себя – вот я и вышел из области леса, передо мной область духа; ученые или невежественные, внимательные или рассеянные, тонко чувствующие или толстокожие, все эти люди имеют душу либо думают, что имеют ее.
В описании замка Ардр, возведенного у него на глазах на заре XII века, каноник Ламберт детально изображает разные уровни этого строения: внизу, почти на земле, во всяком случае в качестве фундамента всего остального, – камень насыпного холма, скот, вода, сено, провиант; выше – кухня, амбар, клетушка, где разводят огонь для больных и младенцев; потом зал, где вокруг сеньора собираются мужчины; этажом выше – комнаты, покой дамы-производительницы, ядро семьи хозяина, спальня мальчиков, комнаты дочерей; на следующем этаже – гарнизон, следящий за окрестностями; наконец, на самом верху, как можно ближе к Богу, – часовня, «храм Соломона». Археологов этот эскиз очень трогает; но какая важность, является ли это описание выдумкой в чистом виде или нет, – я, прошедший все этажи, наконец стою перед дверью в священную молельню.
На фронтоне написана не угроза Данте: «Оставь надежду всяк сюда входящий», а фраза современного историка: «Средневековье никогда не было христианским». Этот специалист по католической церкви XVI века, разумеется, хочет сказать, что «христианское» включает в себя контрреформационные каноны Тридентского собора. А ведь этого Бога мы встречали почти на всех предыдущих страницах; вопрос, можно ли его считать «христианским» под тридентским соусом или нет, имеет второстепенное значение; видели ли в нем единое божество в трех лицах, из которых предпочтение отдавалось скорее Сыну, чем Отцу, – вопрос не более важный. Очевидным образом бросается в глаза, что этот «Бог» – высшая форма верховенства духа над материей; мы называем этого Бога христианским согласно обычаю и букве, вот и все.
Ограничиться констатацией, что средние века практиковали упрощенческий, даже грубый «деизм», было бы слишком просто. Не слишком задерживаясь на утверждениях тех, чья профессия – препарировать догму и преследовать мятежников, историк тех времен должен попытаться провести более тонкое изыскание. Если средневековый христианин называл мусульманина «безбожником», а иудея – «богоубийцей», в ответ от первого он слышал, что он многобожник, а от второго – что он идолопоклонник. Однако все трое почитали Авраама и Книгу; значит, друг другу противостояли не догмы, а менталитета. Вот и брошено слово-ловушка: есть ли надежда определить, что такое «менталитет»? И сначала дать определение «средневекового» менталитета, а потом «христианского»? На первый вопрос можно ответить достаточно широко, чтобы охватить все: для человека, как и для группы, это особый способ чувствовать и мыслить в конкретных социальных рамках; в него входит бессознательное, особенно коллективное, багаж сведений или привычек, определенная форма их воспроизведения, а «разум» тут почти ни при чем. Что касается второго вопроса, ответ представляется не очень спорным: нет «одного» средневекового менталитета, поскольку само собой разумеется, что в течение тысячи лет социальные, культурные, духовные рамки изменялись; есть последовательный «ряд» менталитетов, в любой момент находящихся под напряжением. Вот почему можно сказать, что формы представления или выражения этих менталитетов будут выглядеть связно, только если позаботиться осветить оба их спаренных облика – культурный и социальный.
Больше сложностей вызывает третий вопрос. О человеке было сказано, что это «идеологическое животное», то есть подверженное влиянию идей, действий и слов, осаждающих его. Но крайняя слабость его средств защиты от Природы, если не от себя самого, повергает его в постоянный страх, о котором я сказал несколько слов выше, и толкает в сети религиозности. Таким образом, именно в идее Бога он ищет убежище, утешение, покорность. Он может соединиться с Ним умом, если стремится следовать писаному признанию данной в откровении веры, или же сердцем, если может погрузиться в мистическую медитацию: для Абеляра предпочтительным оказался первый путь, для св. Бернарда – второй; что касается служителей культа, их задача – укреплять эти опоры. Но может ли этот Бог, к которому взывают, быть специфически «христианским»? И как его воспринимали эти люди средневековья, если они не были учеными?
У меня мало желания и еще меньше компетенции, чтобы дерзко вторгаться в самую гущу догматических споров. Так что я ограничусь самым скромным уровнем, как раз тем, на котором находилось средневековое простонародье, в душу которого я пытаюсь проникнуть. Однако у меня с ним есть одно существенное разногласие: я считаю человека, всех времен, животным, очень «развитым», конечно, даже «высшим», если угодно, но тварью среди тварей; а ведь в средневековье такой «материалистический» взгляд не имел никакого смысла: человек есть венец Творения, но «не ангел и не зверь»; в нем содержится отблеск, imago Высшего существа – значит, он недоступен ни для какого рационального изучения. Однако сам он вполне сознает, что здесь, на этом свете, совершенство – не его удел, в лучшем случае к таковому можно стремиться. Творец погрузил его в океан, изобилующий рифами, соблазнами, иллюзиями, несомненно, чтобы испытать его силы, вынудить совершить личное усилие во имя лучшего, заставить задуматься о себе. «Познай самого себя», – говорил уже Сократ. Таким образом, прежде чем предстать перед Ним в конце времен, человеку придется делать выбор между добром и злом.
Конец дуализма
В глазах всех людей и с точки зрения их материальных интересов Природу одушевляют – если это не слишком сильное слово – движения, одни из которых благотворны для живых существ, другие нет: температура, влажность, разрыхление почвы. Бесполезно задерживаться на этих трюизмах, разве только чтобы напомнить, что всякое общество, считающееся более или менее «примитивным», извлекает из этого идею хорошего и плохого для выживания существ, а следовательно, поднимается на уровень духа, уровень представлений о том, что такое Добро и что такое Зло. А ведь эти силы недоступны воздействию человека; значит, они исходят из высшего мира, из мира «богов», милостивых или разгневанных. От Древнего Египта до скандинавских миров, включая бурную жестикуляцию греко-римского пантеона, добрые и злые боги боролись между собой за человека и мир и даже за жизнь и смерть. Но если этот мишурный занавес рвется, если поднимаешься до представления о некой единой высшей власти, становится очевидным, что эта власть сама разделена между двумя силами равного могущества, ведущими непрерывную борьбу и оспаривающими друг у друга контроль над тварью земной – человеком. Таким было убеждение многих верующих в Средней или Восточной Азии, например, в Древней Персии или в Малой Азии в V и VI веках до нашей эры. Единый бог Ахурамазда объединяет обе антагонистические силы, которые разделит лишь огонь в конце времен. Пророк Заратустра (Зороастр, как говорят греки) в эпоху ахеменидских царей, в IV и V веках до Рождества Христова, возвел это верование в дуалистическую догму. Разные вариации этого эсхатологического взгляда на мир прочно сохранялись в этих регионах вплоть до III века христианской эры, когда «пророк» Мани дал им второе дыхание и свое имя – «манихейство».