Осенние дали - Виктор Федорович Авдеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А-а! — удивленно воскликнул Стеблов. — Я тебя, Ульяна Никаноровна, не признал за дверью-то. Что ж, есть народ в Совете? Пойдем открывать собрание.
Весело переговариваясь, Стеблов с Ульяшей Прядковой отправились в хуторской Совет. Ипат ревниво проследил, как они шли за плетнем, свернули в проулок. Он с сердцем дернул солового жеребчика за недоуздок и медленно стал водить его по двору, обходя сугробы.
До позднего вечера Ипат убирал конюшню, чистил фонарь, мешал резку лошадям. Когда собрался домой, над посиневшей крышей сарая выступили редкие звезды, словно пробежавшая девка растеряла янтарные бусы. Идти домой ему было недалеко, в нижний конец хутора, к степной речке, изобиловавшей глубокими, сомиными омутами. Но Ипат сделал крюк и свернул к площади, где нахохлилась молчаливая церковь со снятыми куполами.
За вербами блеснули освещенные окна бывшего атаманского пятистенка, ошелеванного голубыми планками; теперь над резным, разваливающимся крыльцом кренилась вывеска хуторского Совета. Ипат пробрался в палисад, проваливаясь в сугробы, заглянул в подмороженное снизу стекло. Свисавшая с потолка лампа-«молния», словно луна в облаках, тонула в желтоватых завивающихся клубах табачного дыма. На всех подоконниках тесно сидели казаки в полушубках, и, кроме их широких спин, потных затылков, в комнате ничего нельзя было разглядеть. Ипат представил, что у стены за столом, спустив с головы пуховый платок, над протоколом усердно трудится Уля Прядкова, а рядом по-хозяйски облокотился председатель рика Стеблов в своем кожаном пальто, накинутом на могучие плечи.
В Совете хлопнула сенная дверь, кто-то вышел на дворовое крыльцо. Ипат пригнулся, торопливо отскочил от окна, перелез через разломанный частокол палисада; щеки его пылали, ему было неловко, что подглядывал. Крупно шагая вдоль плетней, мимо голых, словно безжизненных, садов, Ипат думал, справедливы ли слухи, будто Уля Прядкова напропалую гуляет с командированными. Приезжал ли кто к ним в Голые Бугры из крайсоюза или по контрактации скота — все ночевали в отобранном кулацком доме, где вместе со сторожихой квартировала и Уля. В прошлом, 1936 году, в уборочную, там больше недели жил Стеблов, прикрепленный к Голым Буграм. А где же ему, Ипату, молодому колхозному конюху, соперничать с председателем всего районного исполкома? Эх, в старину, как говаривал батя, брал казак в таких случаях ружье или шашку и узелок полюбовный развязывал кровью.
II
Отец наводил бруском топор, когда Ипат вошел в курень. Лысая со лба, наклоненная голова отца блестела в свете восьмилинейной керосиновой лампы, на усы, на окладистую, в седине бороду падала тень. Ворот гимнастерки у Евдокима Семеныча был расстегнут, из него выглядывала волосатая грудь. Возле жарко натопленной русской печи шевелился ягненок; на лежанке сушились шерстяные чулки. На голом, чисто выскобленном столе желтела глиняная плошка; пахло тыквенными семечками: наверно, младшая сестра накалила. В полутемном углу перед закопченной иконой тлела синяя лампадка.
— Иде был? — грубо спросил Евдоким Семеныч, не поднимая головы, скосив на сына глаза. — Опять небось шатался по собраниям?
Отец сегодня был особенно сердитый; Ипат промолчал. Он разделся, повесил на гвоздь полушубок, теплый шарф; взяв мраморно-серый обмылок, похожий на речной камень-голыш, стал над лоханью мыть руки, стараясь меньше брызгать.
— Я в твои годы с девками на посиделках гулял, — продолжал Евдоким Семеныч, ловко орудуя бруском по лезвию, — а тебе ораторы с района свет застят. Все прилабуниваешься до Ульки Прядковой?
Ипат, потянувшийся за суровым полотенцем, испуганно вздрогнул: откуда отец узнал про его отношение к бобылке?
— Сыскал рогожки, что обтирают ножки. Вон Стеблов снова ноне завернул на хутор до этой холявы. Тоже, постановили нам ее за начальство: секлетарь Со-ве-ета! Давно ль батрачила, из хозяйских рук смотрела?
Ответить отцу Ипат не посмел: крут был старик нравом, прекословия не терпел. Он в гроб побоями вогнал жену, отвадил зятя от дома. В семье Кудимовых жили по старинке: всякий раз, собираясь в избу-читальню на привезенную кинокартину, Ипат спрашивал дозволения у отца; сестра без ежедневного наказа не знала, что стряпать на завтра. Они с Ипатом работали в колхозе, получали трудодни, но без разрешения не смели и рубля на себя истратить. Евдоким Семеныч был богомолен и, перед тем как сесть за стол, заставлял сына и дочь креститься на икону. Кончили они только четырехклассную школу, запрещал им отец вступать и в пионерский отряд, и в комсомол.
Стараясь не греметь железной заслонкой, Ипат достал из печи томленую картошку, отрезал ломоть, от пшеничного каравая, сел к столу ужинать.
— Обожди, — коротко сказал отец.
Положив на лавку наточенный топор, брусок, он достал из поставца заранее приготовленную деревянную миску с мочеными помидорами, непочатую бутылку из темно-зеленого стекла, толстым, словно ракушка, ногтем сколупнул красный сургуч и налил два граненых стакана. Один хмуро пододвинул сыну:
— Выпей.
— С чего это вы, батя? — удивленно спросил Ипат. Бережливый до скупости отец сам не пил вина и сына не баловал. — Неохота мне чего-то.
— Коль даю, стало быть, пей. Идти придется.
— Куды?
— На кудыкины горы. Вот придем, сам увидишь — куды.
Водка обожгла Ипату горло, он как-то горестно, пугливо сморщился, торопливо потянул в рот перезрелый, мокрый от рассола помидор, готовый вот-вот брызнуть соком. Потом долго жевал томленый картофель, захватывая его деревянной ложкой из чугунка.
Отец обтер наточенный топор куском овчины, сунул за ременный пояс, стал натягивать шуршащий полушубок. Слегка захмелевший Ипат, чувствуя в желудке тяжесть, сонливо поводя веками, покорно вылез из-за стола, тоже оделся. Перед тем как покинуть курень, Евдоким Семеныч надолго задержался в темных сенях, чем-то гремел, жег серники[3], а когда вышел во двор на смутно белеющий снег, полушубок с левого бока оттопыривался, и он поддерживал его рукой.
— Осторожней сапогами грюпай, — сердито сказал Евдоким Семеныч, перелезая со двора через плетневый лаз в глухой проулок.
Огородами, пустырем они молча вышли на шлях. Тянул ветерок. Низко над головой густыми неясными роями светились звезды, и лишь на юго-западе их не было ни одной, небо там казалось еще чернее, непроницаемее: значит, наплывала туча. Это чувствовалось и по воздуху: он отсырел, глушил звуки. Казачьи курени, укутанные снегом, точно белой кошмой, спали, только кое-где блестели прикрученные лампы. Раскатанная дорога уползала к гумнам, в степь; хутор остался позади, за разлохматившимся тальником. Скользкий пологий спуск вел в балку, прозванную Волчьей. Внизу было темно и тихо; молодой дубняк, кусты терновника сливались с оголенной местами землей: в начале февраля дохнувшая оттепель съела снег на буграх. Возле подгнившего креста с дощатым голубцом, поставленного на могиле загрызенного волками человека, Евдоким Семеныч остановился. От быстрой ходьбы он долго сопел. Ипат скорее угадывал, чем видел его коренастую сутулую фигуру