Москва - Испания - Колыма. Из жизни радиста и зэка - Лев Хургес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На обратном пути кто-то из женщин окликнул меня: «Шпрехен зи дойч?». Тут уж я своей шпионской роли не выдержал и ответил: «Да я, девочки, такой же немец, как и вы», – за что впервые в своей арестантской жизни получил приличный тычок в спину. Приведя меня в купе, конвоир заявил, что если я еще раз попытаюсь вступать в разговор, больше в неположенное время водить он меня на оправку не будет. Судя по тычку, он не шутил, так что потом я на все заигрывания симферопольских блудниц не отвечал.
На третий день утром мы прибыли в Москву на Курский вокзал. Наш вагон отцепили и поставили где-то в стороне.
Через несколько часов к выходу из вагона подъехала крытая автомашина с надписями на кузове «Мясохладобойня»: обычно в таких машинах развозили по городским магазинам и столовым мясо с боен и холодильников. В те годы интенсивность работы НКВД увеличилась во много крат, и перевозка зэков «воронками» только по ночам уже не могла обеспечить энкавэдэшный «конвейер», да и гонять по Москве в дневное время большое количество «воронков» было как-то неудобно. Поэтому стали прибегать к такой маскировке: на машинах, перевозящих зэков, были надписи «Хлеб», «Молоко», «Мясохладобойня» и т. д.
Нам как раз досталась «Мясохладобойня». Когда открыли заднюю дверцу, там оказалось несколько человек в фуражках с синими околышами и малиновыми верхами, готовых принять предназначенный для них «груз». Внутри машина была разделена на несколько «конвертов» (помещеньице, в котором едва помещался в сидячем положении один человек средней комплекции). Нас троих, поодиночке, вывели из вагона и поместили в такие «конверты». В наружней, закрывающейся дверце были традиционные «волчок» и форточка.
Мы куда-то поехали, куда – неизвестно, окон в «конвертах» не было. Примерно через полчаса шофер затормозил.
Послышался скрип открываемых ворот, машина проехала еще немного вперед и на этот раз окончательно остановилась. Поскольку в ближнем от выхода «конверте» был я, то я вышел на тюремный двор первым. Велев взять свои вещи, меня повели через двор-колодезь.
Все окна, выходившие на этот двор, имели решетки-козырьки, и уже не оставалось сомнений, что это не комфортабельный отель, куда по совести и закону следовало бы привезти на отдых героя Испанской войны, а именно тюрьма. Судя по автомобильным гудкам, хорошо слышимым со двора, тюрьма эта помещалась в центре Москвы и не могла не быть ничем иным как Лубянкой.
Наконец-то все стало ясно. Приехали! Спасибо тебе, родной и любимый отец народов! Век не забуду, даже после того, как ты умер, твоей «благодарности» за то, что с твоим именем я шел на смерть!
Повели меня по лестнице, на которой от перил до потолка была мелкая металлическая сетка. Она, как мне рассказали старые арестанты, была введена после самоубийства Бориса Савинкова, бросившегося в пролет лестницы Бутырской тюрьмы в Москве[154]. Это усовершенствование лишило зэков всякой возможности распоряжаться жизнью по своему усмотрению.
Поднялись мы, как мне помнится, на третий этаж. Надзиратель открыл своим ключом дверь, и по небольшому, застеленному дорожкой коридору мы прошли в довольно просторное помещение, пол и стены которого были выложены керамической плиткой. Тут стояло несколько больших столов. За письменным сидел военный в форме НКВД с двумя шпалами в петлицах (по-армейски майор). Мои вещи поставили на большой стол и велели открыть чемоданы. Надзиратель в синем халате поверх формы стал извлекать мое имущество, а сидевший за письменным столом заносил наименование вещей и их количество в лежащий перед ним бланк.
Хочу напомнить, что из-за столь внезапного отъезда из Испании я не смог купить всем своим многочисленным друзьям в Союзе сколько-нибудь ценных подарков. Поэтому я запасся достаточным количеством картинок не для дам, которые в Испании продавались свободно и стоили гроши. У нас же они, конечно, были ценнейшей редкостью.
Среди моих покупок – брошюрок с цветными иллюстрациями – оказались такие перлы, что на их досмотр собрался, вероятно, персонал со всего корпуса. Все они дружно гоготали, рассматривая всевозможные способы любви, из-за чего досмотр моих вещей растянулся часа на два. Всю эту «литературу» в опись моего имущества не включили, а когда я спросил, почему это нарушение прав человека имеет место, ответили, что вся эта «безнравственная порнография» будет немедленно уничтожена, а о моральном облике ее владельца сделают специальную отметку в моем личном деле[155]. Полагаю, однако, что своей угрозы – в смысле уничтожения – энкавэдэшники не выполнили, а «безнравственная порнография» просто разошлась вместо рук моих московских друзей по их рукам. Но, как говорится, снявши голову по волосам не плачут, и я не стал предъявлять претензий. Опись же остальных вещей была проведена весьма скрупулезно, в нее внесли даже завалявшиеся в углу чемодана старые кальсоны, в которых я приехал из Союза в Испанию и которые просто забыл выбросить.
Не обошлось и без колкостей в мой адрес: я вез с собой штук двадцать элегантнейших шелковых рубашек с одноцветными, модными в те времена, галстуками и всего одну пару сменного нижнего белья. Дело в том, что таких рубашек в Союзе не купить, а нижнее белье, даже в те годы, не было у нас дефицитом, и тратить на него в Испании валюту я не считал нужным. Офицер, составлявший опись моих вещей, блеснул тем, что вспомнил английскую королеву Елизавету, у которой после смерти обнаружили шесть тысяч роскошных платьев и всего одну ночную сорочку.
После составления описи мне дали подписать все ее экземпляры, чтобы с моей стороны впоследствии не возникало по этому поводу никаких претензий. Один экземпляр вручили мне, с указанием хранить тщательно. На этом бланке было типографским способом напечатано: «Вещи, не востребованные через три месяца после вынесения приговора, переходят в собственность государства».
Весь издевательский смысл этой надписи я понял значительно позже: сразу же после оглашения приговора я написал почти подряд четрыре заявления с просьбой переслать все забранные у меня вещи родителям. Ни на одно я ответа не получил. Следующее заявление я писал уже из срочной тюрьмы, и на него через два месяца я получил ответ, тоже напечатанный типографским способом, только с проставлением моей фамилии и т. д. Он гласил: «Все ваши изъятые при аресте вещи, ввиду несвоевременного востребования и истечения срока хранения, перешли в собственность государства».
Покончив с вещами, меня повели в другие помещения для дальнейшего оформления. После заполнения подробнейшей (вплоть до фамилий бабушек и дедушек) анкеты я должен был впервые в жизни, как говорили урки, «сыграть на рояле». С меня сняли отпечатки пальцев (впоследствии такую операцию со мною повторяли раз пять, почти при каждом переводе из одного места в другое). Отпечатки снимались весьма тщательно: надзиратель брал мою руку, плотно прижимал ее к плоскости, смоченной черной краской, и аккуратно клал на специальный бланк, где оставался четкий след всей ладони. Потом в специальных квадратах того же бланка делались отпечатки каждого пальца в отдельности. То же самое и с другой рукой.