Олимп иллюзий - Андрей Бычков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночь из-под крыла, зеркальная летящая комната Витгенштейна, с открытыми глазами внизу под крылом река, «я» погасло, сложило стрекозиные крылья «ты», высоко над землей летит «он», поверх снов, поверх слов, летит император Онтыяон – дон Мудон, дон Хренаро и Док в одном флаконе – и смотрит в иллюминатор, и в глазах его проплывают звезды, и зеленые тянутся водоросли, и пустыни струят свои пески в течении времени, и рыбы с птицами говорят на забытом давно языке… Когда-то, когда начиналось все, что начиналось, жизнь в прошлом как жизнь в настоящем лишь для тех, кто так и не научился жить в бардо, скажи мне, Роман, что такое удобное кресло, обивка фюзеляжа, кефир с витамином цэ, но я говорю не о времени, ты вспоминаешь, чтобы вспомнил он, чтобы забыть имена и различия, части речи или фрагменты, осколки зеркала, друзья, как ты сам, когда-то отец или язык, но откуда эта жажда смыслов – называть, чтобы достичь сходства? да, ты хотел быть, как другие, и совсем не важно, что все так быстро кончается, потому что все остается во всем, как разбитое лицо в разбитом зеркале, да, да, спасибо, дорогая стюардесса, да, да, еще, пожалуйста, кефир с витамином цэ…
Вагон качало. Длинная светящаяся гирлянда поезда проходила туннель. Если бы земля была прозрачна, то можно было бы видеть светящиеся метрополитенные нити. Но Роман был не снаружи, а внутри. Так странно смотреть через вагоны – они яркие, блестящие и полупустые, – смотреть и видеть, как изгибается тело поезда. Светящиеся бессмысленные бусины, и ты в одной из них.
Он перешел в следующий и пошел вдоль длинной никелированной штанги, скользя по ней полусжатыми пальцами.
Китаянка сидела в самом конце. Она была в коротенькой розовой пачке, узкие глянцевые ляжки блестели на матовой коже сиденья. «Не больше девяти». Он встал у двери. Девочка посмотрела на него с опаской. Он сглотнул, но сделал вид, что ему все равно. У него не было женщины уже четыре месяца. Девочка достала из сумочки ватку, послюнявила ее и стала вытирать нечистый оранжевый ободок босоножки, потом – перламутровые ноготки пальцев ног. Там, где начиналась стопа, кожа светлела, так же как и на руке, ближе к ладони.
«И никаких белых носочков».
Жена (такое странное теперь для него слово) ещё не ушла. Она стояла перед зеркалом и рисовала свое лицо, проводя помадой по губам. Жена была нарядна и слегка возбуждена. Он догадался, что она снова едет к этому, как она выразилась «к доктору».
Он поздоровался, прошел в свою комнату и включил настольную лампу. Если бы он закрыл за собой дверь, она бы догадалась, что – страдание, а он не хотел; он хотел, чтобы она подумала, что – равнодушие, просто забыл закрыть.
Он все ещё любил её? Или, может быть, привык… Но после того, как они подали на развод, они все же неплохо друг к другу относились.
– На кухне горячее молоко, – сказала она. – Если хочешь, можешь с гречневой кашей.
У неё было хорошее настроение, и она позволила себе доброту.
Ему было горько слышать то, что она сказала, но он промолчал.
Она вошла в его комнату, и он, как ни в чем не бывало (как ни в чем не бывало! – гримаса боли, затравленная волей лица…), повернулся. Срок, назначенный судом, истекал через две недели.
– Роман, – прозрачно, по-новогоднему улыбнулась она.
«Какая красивая незнакомая женщина», – почему-то подумал он.
– Роман, мы же останемся с тобой друзьями?
Она сказала это искренне, он знал. Её простота часто приводила его в изумление, он словно физически ощущал ту нормальную грань безумия, без которой, наверное, невозможна жизнь. Он помнил, как она играла с котенком – взрослая женщина, привязавшая веревочку к бумажке, это было после той хамской ссоры в троллейбусе, где она ударила локтем в лицо старика, который будто бы её толкнул. Веревочка, котёнок и бумажка. Невинная детская улыбка. Она вытирала слезы, глядя на кота. «Что случилось?» – спросил он. «Могу я хоть немного пожить…»
– Конечно, останемся, – улыбнулся и он.
Странная легкость, которую он в себе ощущал поверх бездны. Волшебная легкость безумия. Может быть, все это происходит и не с ним? И он и в самом деле обожает ее любовника, этого «доктора», и стремится стать другом этого красивого мужчины, умело, с манерами, рассказывающего в компании смешные истории: как он тушил трамвай, трамвай загорелся на остановке и «доктор» с другом вырвали деревце и били им по буксам, потом выпили пива и пошли драться с полковниками… Блеск красивого брюнета с белым воротничком. Обожающие влажные взгляды женщин. Может быть, это и есть любовь…
– И будем приходить друг к другу в гости! – засмеялась она. – Да, Роман?
– Конечно.
– Ты ведь уже не сердишься на меня?
Её улыбка и в самом деле была невинна – легкая улыбка, как для подруги.
– Что с тобой сделаешь… То был лесник, потом шофер…
Он сказал это совсем не с целью её обидеть. Просто такая волна легкости, праздничного застолья, когда слова сами…
– А был ещё и Сян Чжу, – рассмеялась она в тон.
Сян Чжу. Он вспомнил того невысокого статного китайца, знатока советских киноартистов и певцов, этих мерзких лживых советских киноартистов и певцов. Значит, тогда, когда однажды он пришел с работы чуть раньше и с удивлением застал Чжу у себя сидящим на диване, значит, тогда он не ошибся… Та китаянка в метро, её лоснящиеся ляжки и грязная белая ватка, чистый перламутр на пальчиках ног, и его желание.
– Послушай, – сказал он этой незнакомой, красивой, чужой женщине, пока ещё его жене. – Ты и вправду хочешь, чтобы мы остались друзьями?
Он постарался сохранить легкость в тоне и улыбку на лице, но бездна была рядом.
– Да, – растянулись её губы и сладкий рот.
Она ещё ни о чем не догадывалась, и её удивление было неподдельным. Её радости по пустякам, самозабвение, с каким она облизывала мороженое или пила газированную воду. И жестокость, с какой она дергала изгаженный целлофан из-под тела своей матери, когда та умирала от рака. Он вспомнил язву и белый гной вместо груди, ясные светящиеся глаза её матери, голое, иссохшее, испачканное какашками тело и рыдания этой красавицы в желтых резиновых перчатках: «Когда?! Когда же ты, наконец, умрешь?!» Все это и ещё её пизда, красивая пизда, которую он так любил рассматривать, словно бы это было произведение искусства… Ты закуриваешь сигарету, ты спрашиваешь: зачем? эмаль сигаретного дыма, разметанная постель, сползшее на пол одеяло и благодарность её молчания…
А что он еще мог сказать её матери? Он глотал слезы и говорил ей, что Бог есть, и написал карандашом на листке из школьной тетрадки слова «Отче наш», чтобы ее мать повторяла. Он приносил ее матери сок и тонкие кусочки рыбы, которыми умирающая только иногда давилась, и что было единственной пищей, которую она все же проглатывала.
Ее мать (его теща) говорила, что он хороший, добрый и что, когда она умрет, чтобы он обязательно бросил ее дочь, потому что ее дочь сука и гадина. А он… он любил. Нет, не только пизда, но и все это, чудовищное и трогательное, отвратительное и прекрасное, что создал Бог и что бросил ему, как кость собаке.