Чахотка. Другая история немецкого общества - Ульрике Мозер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Философ культуры и журналист Эгон Фридель писал о художнике: «Ватто умирал от чахотки, и вся его жизнь, всё его творчество были чахоточной эйфорией. Само рококо было умирающей эпохой, и его жизнерадостность и жизнелюбие не что иное, как своего рода туберкулезная чувственность и последняя попытка обмануть смерть. Яркий румянец на их щеках — это следствие лихорадки, так называемые гектические пятна»[84].
Фридель писал о Ватто уже в другую эпоху, когда бактериология была развита как наука, с помощью понятий и образов, уходящих корнями еще в античность. В конце XVIII века эти образы приводят к новому, возвышенному пониманию болезни, и прежде всего туберкулеза.
Начиная с XVIII века толкование и изображение чахотки изменились. Романтики видели в чахотке не просто болезнь, но способ познания и просветления. Чахотка превратилась в «романтическую лихорадку», смертельную, но чувственную, окрыляющую дух и облагораживающую.
В XIX веке врачи распознавали чахотку по типичному «кладбищенскому кашлю», он же «кладбищенский йодль»[85], по хронической температуре, испарине, приступам удушья и потере веса. Но лечить болезнь не умели и не понимали ее причин.
Чахотка поражала прежде всего молодых и была самой частой причиной смерти среди населения от 15 до 30 лет. В Пруссии в 1890 году 44 % всех смертельных случаев во всех возрастных группах приходилось на чахотку[86],[87]. Молодые люди заболевали и умирали в том возрасте, когда самая пора влюбляться, жениться, рожать детей. «Для больного время самой большой любви совпадает со временем смерти»[88].
Этот мифологический союз молодости и смерти, расцвета и распада завораживал художников и поэтов по всей Европе. Многие из них сами были больны. Список тех, чью жизнь и творчество прервала чахотка на рубеже XVIII и XIX веков, длинен и полон известных имен: Кристоф Хёльти, Готфрид Август Бюргер, Карл Филипп Мориц, Новалис, Филипп Отто Рунге, Джон Китс, Адельберт фон Шамиссо, Никколо Паганини, Фредерик Шопен, Эмили и Энн Бронте. «Следует однажды написать литературную историю чахотки, — заявил в начале XX столетия поэт и писатель Клабунд, также страдавший от этой болезни, — этот физический недуг имеет свойство менять душевный склад заболевших. Они носят на себе каинову печать обращенной вовнутрь страсти, которая разъедает их легкие и сердце»[89].
Загадочное происхождение чахотки, скрытые поначалу симптомы способствовали эстетизации болезни и представлению о ней как о недуге натур возвышенных, художественных, тонких и чувствительных.
Чахотка была болезнью XIX века, на протяжении столетия с лишним она была воплощением страдания и породила новое, романтизированное восприятие болезни[90]. Считалась, что чахотка — болезнь «особенная», что она одухотворяет, украшает, делает чувствительным и восприимчивым, о чем свидетельствовали не только произведения искусства и литературы, но и медицинские труды.
Романтизм трактовал болезнь не как ограничение, дефицит или недостаток: напротив, он считал ее закономерной частью бытия, более того — способом глубинного познания жизни. Классицизм провозглашал «Прекрасное, доброе, истинное», гуманное, добродетельное и возвышенное, равновесие и гармонию, фантазию, усмиренную стилем и разумом. Романтики высвободили фантазию из этих рамок. Они покончили не только с просветительским требованием рациональности и полезности, но еще и открыли для себя смутность и расколотость мира. Сказки, религия, мечта и волшебство, но и «ночная сторона жизни», кошмар и морок. Новые мотивы и состояния засверкали всеми гранями: любовь и смерть, затмение разума и бессознательное, отчаяние, безумие, болезнь[91].
Новалис писал: «Поэзия властно правит болью и соблазном — желанием и отвращением — заблуждением и истиной — здравием и недугом. Она смешивает всё во имя собственной великой цели всех целей — во имя возвышения человека над самим собой»[92].
Романтизм эстетизировал болезнь и смерть, придал им философскую ценность. Естествоиспытатели, врачи, поэты и художники открыли их метафизический смысл. Филипп Арьес назвал романтизм «эпохой прекрасной смерти»[93],[94]. Смерть «…не страшна, не безобразна. Она прекрасна, и сам умерший красив»[95].
Страх перед смертью был прежде всего страхом окончательного прощания с любимым человеком. Романтики противопоставили этой потере фантазию вечного единства и общности: смерть не разлучает влюбленных, она-то как раз и соединяет их навеки[96].