Сон Бодлера - Роберто Калассо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2. Отель «Пимодан», салон со сценой для музыкантов; там же, таблица 26
В Отель-де-Пимодан Бодлер занимал три комнаты, вход в которые был с черной лестницы. Кабинет выходил окнами на Сену. Банвиль однажды заявил, что «никогда не видел дома, который бы так походил на своего хозяина». На стенах блестящие цветные обои с черными и красными узорами. Ветхие камчатные занавеси. Литографии Делакруа. Мебель немногочисленна, но массивна. Большой овальный стол орехового дерева. Книжного шкафа нет, и разбросанных книг нигде не видно, поскольку они заперты в гардеробе, сложенные стопкой рядом с бутылками вина. Большая дубовая кровать без ножек и стоек похожа на монументальный саркофаг. Кабинет (как и спальня) «освещен одним окном, причем стекла, вплоть до предпоследних, матовые, чтобы не видеть ничего, кроме неба», говорил Банвиль.
Достаточно спуститься в бельэтаж, чтобы попасть в Клуб гашишистов (это название пустил в ход Готье, один из его завсегдатаев). Отель-де-Пимодан был преданной забвению диковиной, «золотой гробницей в недрах старого Парижа», когда основатель Клуба арендовал это помещение. Вызывающие тошноту миазмы распространялись из комнат красильщика на первом этаже. Между дворовых плит росла трава. Но с лестницы в правом крыле дверь, обитая зеленым выцветшим бархатом, вела в грот наслаждений. Роскошная гостиная, будуар, спальня. Все было покрыто копотью времен и небреженья, но в этом было свое очарование. Лепнина, резьба по камню, два полотна Гюбера Робера, сцена для музыкантов в специально устроенной ложе. Декоративные элементы заполняли каждый угол, подобно тропической растительности. Разбить этот орнаментальный строй было дозволено нескольким богемским зеркалам, множившим его в отражениях. На потолке — «Триумф Цереры». Нимфы, преследуемые сатирами в тростниках. Вензеля, купидоны, борзые, вьющиеся растения. В будуаре собирались гашишисты. Этот фон как нельзя лучше подходил для того, чтобы глаз туманился под действием давамеска, «зеленоватого повидла, стандартная доза длиной в большой палец». Готье заметил, как «быстротекущее время словно бы не коснулось этого дома, он походит на часы, которые забыли завести, поэтому стрелки всегда показывают одно и то же время». В те зачарованные годы юная Жозефина-Аглая Саватье посещала школу плавания в купальнях Делиньи, невдалеке от Отель-де-Пимодан. Иной раз она появлялась после купания в Клубе гашишистов, где одно время жил ее любовник Буассар; глаза ее сияли, и в волосах вспыхивали капельки воды. Готье вспоминал свою первую встречу с Бодлером, на которой присутствовала и она. Спустя годы все тот же Готье назвал ее «Председательницей», а Бодлер посвятил ей короткий душераздирающий канцоньере.
Будуар был декорирован в стиле Людовика XIV и представал одним из видений, навеянных давамеском. Готье, который посещал его не реже Бодлера, обнаружил описание оного в одной из статей «Искусственного рая», где автор излагает впечатления от гашиша из уст «немолодой, любознательной и легко возбудимой особы». Эта «немолодая» особа — сам Бодлер, которому на тот момент было двадцать три года. В описании любовно и тщательно воссоздан орнамент стен, как будто взгляд настойчиво стремится проникнуть в их глубину: «Будуар мал и очень узок. Потолок, начиная от карнизов, закругляется в виде свода; стены увешаны длинными зеркалами, а между ними — панно с пейзажами, написанными в небрежно-декоративном стиле. На всех четырех стенах изображены различные аллегории: одни фигуры в спокойных позах, другие бегущие, летящие. Над ними яркие птицы и цветы. Позади них навес из вьющихся растений, пущенный по округлому контуру потолка. Потолок раззолочен. Золотом расцвечено все пространство меж лепниной и фигурами, а в центре потолка его прорезывают лишь переплеты воображаемой перголы». И далее, обращаясь к неведомой собеседнице: «Как видите, это походит на богатую, прекрасную клетку для огромной птицы». Скрываясь под личиной «немолодой, любознательной и легко возбудимой особы», Бодлер, быть может неосознанно, следует учению святого Игнатия о «живом воображении местности» и проникает туда, словно «огромная птица», жаждущая быть плененной. Впрочем, место существовало и вне его воображения, отчего Париж у Бодлера так легко становился аллегорией.
Попытку самоубийства в двадцать четыре года Бодлер сопровождает прощальным письмом, адресованным нотариусу Анселю, в котором пишет, что убивает себя не из-за «тех отклонений, которые люди называют страданьями», но оттого, что «тяжесть погружения в сон и тяжесть пробуждения» стали для него «невыносимы». Кроме того, он готов лишить себя жизни, потому что стал «опасен для себя самого». И, наконец, он утверждает: «Я убиваю себя, так как верю в свое бессмертие и потому что надеюсь». Многие расценили его жест как весьма неуклюжий розыгрыш. Но вне зависимости от мотивов, долей искренности и притворства, писателем зовется тот, кто раскрывает происходящее — и раскрывается сам — через написанное слово. Прощальная записка запечатлела вязь нервных волокон и пресловутые non sequitur[31], которые будут ему свойственны в течение всей дальнейшей жизни.
О той попытке самоубийства имеются два свидетельства. Одно — письмо Бодлера нотариусу Анселю, безупречное, как формулировка Паскаля, полное резких, как спазмы, модуляций, разительное в своей недвусмысленной ясности. Второе — отчет соученика по коллежу Менара, пропитанный неистребимой неприязнью к этому «мистику и святотатцу». Но есть одна деталь в его версии, которую почти буквально переняли Филипп Бертло и Риу де Майю; и в ней мы видим совершенно иного, вымышленного Бодлера, непримиримого злопыхателя.
В тот вечер, судя по всему, Бодлер был с Жанной в заведении на улице Ришелье. И внезапно попытался заколоть себя ножом. Затем потерял сознание. Очнувшись, он увидел перед собой комиссара полиции, который твердил: «Вы поступили дурно; вам следует посвятить себя служению родине, вашему району, вашей улице, вашему комиссару». Не иначе, мир готов был вновь принять молодого поэта, лишь бы тот согласился пасть в матерински нежные объятия комиссара полиции.
Готье рассказывает, что главной заботой Бодлера было не сойти внешне за артиста. Он отвергал любую яркость. Блуждая в дебрях полусвета — от редакций до кафе и театров, — изо всех сил старался «отличаться от богемных художников, носивших мягкие фетровые шляпы и бархатные пиджаки». Он причислял себя «к тому типу умеренных денди, которые трут костюмы наждачной бумагой, дабы соскоблить с них праздный блеск новизны».
С другой стороны, Бодлер никогда не стремился попасть в приличное общество, хотя мог бы сделать это без особого труда. Довольно было подчиниться желанию отчима Опика, «желавшего обеспечить ему высокое положение в свете» и бывшего, помимо прочего, «другом герцога Орлеанского», как однажды, пеняя, напомнила Шарлю мать Каролина. Но он упорно не желал развеять ауру деклассированного элемента, кстати свойственную формировавшейся в те годы русской интеллигенции.
То, что достойное общество, за редкими исключениями, не влекло Бодлера, не означало, что он готов примкнуть к его антиподам, среди которых он волею судеб оказывался довольно часто. Его старому богемному другу Шанфлёри, которого Бодлер как-то раз безапелляционно окрестил «приспешником так называемой Реалистической школы с ее претензиями подменить изучение природы и человека бредом классицизма и романтизма» (не правда ли, сарказм в каждом слове), было не дано это понять. Меж ними даже вышла стычка, когда Бодлер написал ему о том, что не любит дурного общества. Хотя подлинная причина была иной: Шанфлёри пытался познакомить Бодлера с некой «философствующей дамой», а тот упорно отнекивался. Возвращаясь к теме «дурного общества», Бодлер уточнил: «Друг мой, я всегда был от него в ужасе: кутежи, взбалмошность и преступления могут быть мимолетно притягательны, но дурные слои, эти, назовем их так, пенные водовороты на обочине общества, — нет, невозможно!» На самом деле для него все было невозможно. Бодлер всюду чувствовал себя неуютно.