Сон Бодлера - Роберто Калассо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Журналисту платили за строчку, переводчику — за страницу. Нодье в ответ на упреки в избытке наречий, рассыпанных по его аморфным текстам, говорил, что многосложные слова быстрее заполняют строчки, а ведь за каждую автору причитался франк. Бальзак, нередко участвовавший в спорах по авторскому праву, в том числе и как потерпевший, не осуждал писателей, которые «умеют подвести коммерческую почву под свои творения»; его довод и два века спустя будет вызывать жгучую зависть издателей. Одним словом, писатели после 1830 года пребывали в гнетущей обстановке, и многие тешились иллюзией безответственной богемной жизни. Но затем ситуация радикально изменилась, что весьма афористично выразил Альбер Кассань: «Богема — это либо бездарный художник, лишенный, по выражению Бальзака, „коммерческой почвы“, либо художник талантливый, но не сумевший извлечь пользу из этой коммерческой почвы», а значит, неприспособленный, не нашедший себе места в социальном механизме. За несколько лет все перевернулось с ног на голову. Как раз тут на сцене появился молодой Бодлер и заявил: «Я тот, кто продает свои мысли, то есть хочет быть писателем». А сам тем временем спешил вписаться в жестокий механизм производства, как будто нарочно созданный, чтобы намять ему бока.
Занималась эра «интеллектуальных проституток» — так обозвал себя креол Прива д’Англемон, под чьим именем, словно прикрываясь щитом сомнительного свойства, Бодлер опубликует несколько ранних стихотворений. Но еще более показательным примером того, как одаренный писатель день за днем утрачивает свои таланты, заполняя колонки газет и журналов угодливыми словами, служит Теофиль Готье. Из-за необходимости писать рецензии на спектакли у него развилась идиосинкразия к посещению театров. И в самом деле, «всесильный чародей французской литературы»[35] (чересчур помпезное посвящение в «Цветах зла») почти всю жизнь корпел над газетными статейками, причем именно Бодлер нанес ему самый болезненный удар, процитировав его просвещенное и суровое суждение о Делароше и добавив при этом несколько убийственных слов: «как сказал, по-моему, Теофиль Готье, в очередном приступе независимости». Впрочем с годами приступы становились все реже.
«Sine intermissione orate»[36] — заповедь апостола Павла, положенную в основу молитвы исихастов, Бодлер трансформировал в формулу: «Опьяняйтесь непрерывно»[37]. Коль скоро метафизика не дает нам насладиться миражами преходящих мгновений, значит, необходимо, чтобы каждый из миражей был окутан непроницаемым покровом хмельного угара. И вам, в отличие от монахов-отшельников и поклонников Бахуса, уже ни к чему ритуальная, литургическая опора. Отныне для вас, когда очнетесь «в угрюмом одиночестве вашей комнаты», опьянение будет «единственной задачей», словно в мире ничто больше не имеет значения, и никакие церемонии и традиционные поводы вам не нужны. А нужно отдаться всему, «что бежит, что стонет… что говорит», дабы вновь обрести то особенное состояние, единственно терпимую норму. «Цветы зла» — это хроника подобных попыток, кратковременных, ненадежных, рвущихся. Каждое стихотворение встает в ряд так называемых «нестабильных химических соединений». Но стремление, их породившее, по мере возможности близко заповеди святого Павла. Однажды Бодлер написал Флоберу: «Вы говорите мне, что я много работаю. Что это, жестокая насмешка? — И продолжил словами, которые могли бы принадлежать Эвагрию Понтийскому: — Работать — значит работать непрестанно, значит забыть про чувства и мечты, значит иметь лишь волю к непрерывному движению».
Чтобы опровергнуть слова тех, кто видел в отношениях Бодлера и Жанны Дюваль многолетнее добровольное рабство в угоду жестокому и не столь уж привлекательному идолу, достаточно нескольких строк из письма, написанного в сентябре 1856-го, где Бодлер объявляет матери о разрыве этой связи, как будто обращаясь к самой Жанне, далекой и безмолвной. Этот окончательный разрыв («Никогда мысль об окончательном разрыве всерьез не посещала меня») обернулся для него «темной пеленой перед глазами и неумолкающим грохотом в ушах». И под конец необратимым откровением звучат слова: «Нынче я уже совершенно успокоился, но, когда вижу красивую вещь, или пейзаж, или еще что-то ласкающее взгляд, невольно думаю: отчего ее нет со мной, чтобы полюбоваться этим вместе и, может быть, даже купить?»
Вспомним также о раскаянии Курбе. Войди мы в «Мастерскую художника», чтобы, по наущению Дидро, побродить по огромной комнате среди других людей из несообщающихся жизней, пока что замерших рядом с художником, который в этой странной обстановке пишет идиллический пейзаж под наблюдением обнаженной модели (эту модель Курбе написал по фотографии, техническому новшеству того времени), и доберись до правого края картины, мы бы увидели юношу, сидящего на столе и погруженного в чтение книги. Это Бодлер, единственный среди присутствующих, кто демонстрирует собственное отсутствие. Но благодаря фотографической технике с ним рядом обнаружилось еще одно лицо — по свидетельству самого Курбе, «негритянка, глядящаяся в зеркало с изрядным кокетством». Это Жанна, недостойная любовница, которую Курбе пришлось убрать по настоянию Бодлера; она превратилась в бесплотного ангела, в призрак. Ее черты, все-таки проступившие на холсте, подобны росчерку пера, который Бодлер посвятил ей несколько лет спустя и который гласит: «Quaerens quem devoret» — «Ища, кого поглотить»[38]. Муза и вампир.
3. Пентименто из «Мастерской художника» Гюстава Курбе. Холст, масло, 1854–1855 годы, Музей Орсе, Париж; см.: Pichois С. Album Beaudelare. Gallimard, Paris, 1974. С. 134
Нотариус Нарцисс Ансель и генерал Опик были ближайшими и самыми докучливыми архонтами Бодлера. Оба отмечены смехотворной печатью, во всяком случае, в именах. Оба не годились для вверенной им грандиозной миссии. Оба творили зло из отеческих чувств и от этого становились еще невыносимее, сливаясь с гнетущим парижским фоном. Подобно многим другим господам, соседствовавшим с ними в общественной нише — высшей генерала, рангом пониже нотариуса, — они наслаждались своей ролью и даже подумать не могли о том, что может быть иначе. При этом изощренность применяемых ими пыток только усиливалась. Сводя цели революции 1848 года (как и любой другой) к призыву «Расстрелять генерала Опика!», Бодлер едва ли всерьез считал генерала оплотом существующей власти. И все же его лозунг остается самым внятным, самым дельным и может распространиться на все социальные волнения той эпохи. Что же до пережитых унижений — воспоминания о них со временем не притуплялись. Так, Бодлер писал матери про нотариуса Анселя: «Знала бы ты, как много он доставил мне страданий за эти несколько лет. Было время, когда я сам, мои мнения, мои пристрастия были мишенью постоянных издевательств со стороны его ужасной жены, отвратительной дочери и кошмарных отпрысков». Портрет семьи середины девятнадцатого века.