У стен Малапаги - Рохлин Борис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В искусстве С. Довлатова обнаруживаешь нечто другое — одновременность расстояния и взаимопроникаемости. Рассказывание и рассказ, устная речь и письмо, процесс и результат сливаются. Искусство рассказывания таково, что, читая, слышишь.
С. Довлатов сам говорил о себе: «…я хотел бы считать себя рассказчиком».
Почему? Из скромности? Вряд ли. Есть другая, более серьёзная причина. И заключается она в том, что, по мнению автора: «Рассказчик говорит о том, как живут люди».
Сергей Довлатов рассказывает, как жил он. Но через своих персонажей, примеривая к себе маску каждого из них.
Хорошо это или плохо? Трудно сказать. Но скорее хорошо.
Оскар Уайльд считал искусство зеркалом, в котором отражается только тот, кто в него смотрится. То есть художник.
Но постепенно творец, отразившийся в искусстве, исчезает. И оно — искусство — остаётся наедине с собой. Со-вечное и со-сущное только себе. Становится неважно, был автор или его никогда не было. Есть книга. Книга всегда выше своего творца.
Отражение, неограниченное в вечности, ограничено во времени. Художник подвержен забвению. Он уходит. Книга остаётся.
Творец или творение? Что кто предпочитает. Движение, — часто, почти всегда, сомнительное, — то есть автора, или покой, завершённость, исполненность, то есть текст.
«Персонажи неизменно выше своего творца», — утверждал С. Довлатов.
Но в данном случае любой выбор приводит нас к автору. В написанном им отразился он сам. И это понятно. Было что отражать. В конце концов единственное зеркало художника — сам художник. Он смотрится в себя. То, что он там видит, и есть текст. Становясь книгой, он оказывается доступным читателю, который получает возможность заглянуть в то же самое зеркало.
Но увидит он там только самого себя.
Всё, что написано С. Довлатовым, «сказано верно и живо» (Гоголь. Письмо Погодину, 10 мая 1836). То есть отчасти так и есть: живо, но «неверно». Он не отражал и не описывал жизнь, как это кажется на первый взгляд. Он её созидал. Что и есть искусство.
В его прозе нет «положительного» персонажа, не говоря уж об «образце» или «эталоне». Нет и «табели о рангах». Почти любой его персонаж — мусор, сор, от которого хотелось бы быть подальше. Хотелось бы, но что-то удерживает.
Скорее всего то, что автор и герой пронизаны друг другом. Что автор не судит и не осуждает, даже «не описывает» своих героев, а живёт в них и с ними. Если что и одухотворяет их, так это его приязнь, его терпимость, его снисходительность к ним, в конечном счёте таким же, как он, как мы все.
«Я — автор, вы — мои герои. И живых я не любил бы вас так сильно».
Но отнюдь не слово «любовь» является сквозным в его прозе. Ближе слово «надежда». Да, оно присутствует, но отдалённо, где-то на окраине сознания, и звучит смутно и глухо. Гораздо чаще встречается слово «безумие». Тональность его разнообразна: от почти трагической серьёзности до добродушно-иронического «с поправкой на лёгкое безумие».
В «Заповеднике» герой размышляет:
«…мир охвачен безумием. Безумие становится нормой. Норма вызывает ощущение чуда».
А в «Марше одиноких» автор приходит к почти классически неутешительному выводу: «…мир неустойчив. Люди злы. И нет конца человеческому безумию».
В общем этот безумный, безумный, безумный мир.
Хочется сказать, довлатовская проза — проза без утешения и надежды. Но когда хорошо знаешь болезнь, с ней легче бороться. И С. Довлатов находит противоядие. Это — смех. Смех не циничный и разрушительный, а принимающий, вбирающий в себя убожество и дискомфортность мира. И именно поэтому «мусор» становится ценностью. Это — «вина» или заслуга автора.
По отношению к рассказчику он выполняет ещё и оборонительную функцию.
Не говоря уже о том, что:
Милей писать не с плачем, а со смехом, — ведь человеку свойственно смеяться.
В более широком смысле смех, юмор — его способ понимания, освоения и приятия реальности, печальной, подчас жестокой и всегда неутешительной. Это и способ преодоления неустойчивости мира. Способ преодоления одиночества.
Об одиночестве С. Довлатов сказал кратко и точно: «…мы были одиноки даже в нашу лучшую пору. Одиноки мы и сейчас. Только каждый в отдельности».
Кажется, чувство юмора не самое мажорное из чувств. Возможно, оно самое горькое и самое драматическое для того, кто им обладает. Довольно часто художники, заставляющие читателя или зрителя умирать от смеха, отнюдь не весельчаки.
«…литературная деятельность — это скорее всего попытки… изжить или ослабить трагизм существования», — сказал он в одном интервью.
Ему удавалось и это, удавалось, можно сказать, в самых «неподходящих» ситуациях: «Что я, похороны не знаю?! Зашёл, поздравил и ушёл!»
Пользуясь словами Валери, он, несомненно, «не строит своего могущества на смятении наших чувств… вынуждает нас соглашаться, а не подчиняться».
Да и, действительно, чего уж там… зашёл, поздравил и ушёл.
Сергею Довлатову как писателю и человеку совершенно чужды озарения, прозрения, интуиции или то, что за них выдаётся, и прочие эмоции нутряного энтузиазма. Он относится к этому не только скептически, но и с некоторой брезгливостью. К любым возвышенным спекуляциям испытывает недоверие, всегда улавливая скрытую в них ложь.
В «Записных книжках» читаем: «Все интересуются, что там будет после смерти? После смерти начинается — история».
Или в «Компромиссе» не менее афористично:
«Быковер всю дорогу молчал. А когда подъехали, философски заметил:
— Жил, жил человек и умер.
— А чего бы ты хотел? — говорю».
При жизни — истории. После смерти — история.
Хотеть, ждать, желать нечего.
«Да, жизнь проста, но чересчур.
И даже убедительна, но слишком».
И, однако, одно озарение писателя посетило:
«Я даже не спросил — где мы встретимся? Это не имело значения. Может быть, в раю. Потому что рай — это и есть место встречи. И больше ничего. Камера общего типа, где можно встретить близкого человека».
Хотел бы повторить: «…рай — это и есть место встречи. Камера общего типа, где можно встретить близкого человека».
Не часто найдёшь в современной литературе такие пронзительные строчки.
С. Довлатов был прав, когда писал: «Мы были другими. Мы были застенчивее и печальнее».
Для Довлатова-писателя характерна удивительная экономия. Экономия слова, экономия чувств. Столь трудно достижимая и столь редко достигаемая простота. Он и сам считал, что «сложное в литературе доступнее простого».
«Писать — это значит настолько крепко и настолько точно, насколько это в наших силах, создавать такой механизм языка, при помощи которого разряд возбуждённой мысли в состоянии одолевать реальные сопротивления… И именно в этом исключительном смысле человек в целом становится автором» (Поль Валери, «Заметка и отступление»).