Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Борис Михайлович Парамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Советском Союзе без всяких затруднений опубликовали эту вещь, когда начали Бунина переиздавать: ничего в нем антисоветского не нашли, как можно было бы подумать об итоговой мемуарной книге непримиримого противника большевиков. Никакой апологии старого строя. Опять же картины природы, мальчик, оторванный от родного дома постылой гимназией, любовь – и первая, и вторая, и третья. Один только сомнительный сюжет просматривается: Бунин весьма критичен к прежней либеральной интеллигенции. С другой стороны, либералов и требовалось критиковать, они же не революционеры-большевики. Конечно, Бунин забирал глубже, он писал о типе русского передового человека в целом, в том числе и о революционерах. Всем этим людям, по Бунину, свойственна духовная суженность, ограниченность узкими рамками, догмами, штампами вот этого самого революционного мировоззрения. Они не видят в жизни ничего, кроме якобы угнетенного народа и якобы зловещих его угнетателей. В сущности, Бунин пишет об этих людях то же, что писали в сборнике «Вехи», хотя авторы «Вех» – тонкие интеллектуалы, а Бунин кто угодно, но не интеллектуал. Он просто человек здравого смысла и тонкой житейской наблюдательности. В советских изданиях из этих глав было кое-что выброшено, но немногое, это никак не портило книгу, не лишало ее чего-то существенного.
И. Т.: Так что действительно можно сказать, что «Жизнь Арсеньева» – это просто-напросто пейзажная лирика известного пейзажиста Бунина? А против пейзажей, тем более русских, мы не возражаем.
Б. П.: Конечно, нет. В книге есть очень серьезная тема. В сущности, это роман о становлении художника.
И. Т.: Портрет художника в юности?
Б. П.: Да, только, по-моему, даже лучше, чем у Джойса. Становление героя очень интересно дано в конфликте его с любимой девушкой, вот с этой самой Ликой, которой чужды и смешны эстетические восторги героя. Женщины, показывает Бунин, – это проза, проза и проза. Напоминает мотив чеховского «Учителя словесности».
И вот в одном месте Бунин помещает свой эстетический манифест – в противопоставлении уже не только женщинам, но всем вот этим хорошим русским либеральным людям.
Писать! Вот о крышах, о калошах, о спинах надо писать, а вовсе не затем, чтобы «бороться с произволом и насилием, защищать угнетенных и обездоленных, давать яркие типы, рисовать широкие картины общественности, современности, ее настроений и течений!» Я ускорял шаги, спускался к Орлику. Вечер уже переходил в ночь, газовый фонарь на мосту горел уже ярко, под фонарем гнулся, запустив руки подмышки, по-собачьи глядел на меня, по-собачьи весь дрожал крупной дрожью и деревянно бормотал: «ваше сиятельство!» стоявший прямо на снегу босыми красными лапами золоторотец в одной рваной ситцевой рубашке и коротких розовых подштанниках, с опухшим угреватым лицом, с мутно-льдистыми глазками. Я быстро, как вор, хватал и затаивал его в себе, совал ему за это целый гривенник… Ужасна жизнь! Но точно ли «ужасна»? Может, она что-то совершенно другое, чем «ужас»? Вот я на днях сунул пятак такому же босяку и наивно воскликнул: «Это все-таки ужасно, что вы так живете!» – и нужно было видеть, с какой неожиданной дерзостью, твердостью и злобой на мою глупость хрипло крикнул он мне в ответ: «Ровно ничего ужасного, молодой человек!»
А за мостом, в нижнем этаже большого дома, ослепительно сияла зеркальная витрина колбасной, вся настолько завешанная богатством и разнообразием колбас и окороков, что почти не видна была белая и светлая внутренность самой колбасной, тоже завешенной сверху до низу. «Социальные контрасты!» – думал я едко, в пику кому-то, проходя в свете и блеске витрины…
На Московской я заходил в извозчичью чайную, сидел в ее говоре, тесноте и парном тепле, смотрел на мясистые, алые лица, на рыжие бороды, на ржавый шелушащийся поднос, на котором стояли передо мной два белых чайника с мокрыми веревочками, привязанными к их крышечкам и ручкам… Наблюдение народного быта? Ошибаетесь – только вот этого подноса, этой мокрой веревочки!
В этом отрывке цензорам могло не понравиться разве что изобилие колбасы, ставшей в совдепе чем-то вроде Грааля. Но ничего, пропустили.
И. Т.: Съели.
Б. П.: Точно! А против веревочек сказать особенно нечего. С другой стороны, в России, поет бард, как веревочка ни вейся, все равно совьется в плеть.
Сологуб
Б. П.: Трудно, Иван Никитич, говорить сейчас о Федоре Сологубе. Опоздали мы с ним. Не мы с вами опоздали, а все – Россия опоздала. Сологуб умер в декабре 1927 года и незадолго до смерти даже чествуем был по поводу сорокалетия писательской деятельности. Конечно, он кончился в революцию большевицкую, хотя какие-то движения еще недолго просматривались. В начале двадцатых годов опубликовал роман «Заклинательница змей» и несколько стихотворных сборников, в 1926-м был еще раз издан главный его роман «Мелкий бес». Потом вот это скромное чествование – и смерть, и полное забвение после смерти.
И. Т.: Не совсем так, Борис Михайлович: в 1933 году «Мелкий бес» вышел в издательстве Academia со всеми приличествующими онерами.
Б. П.: Да ведь и в 1958 году областное кемеровское издательство опять «Мелкого беса» выпустило, но уже и со скандалом: были, что называется, оргвыводы. К тому же это издание было сокращенным, я сверял с нынешними полными. Немного, но сократили; например, сцену, в которой Передонов с Векшиной вдвоем секут гимназиста и, возбужденные этим действом, совокупляются.
Ну что ж, сейчас Сологуба издают много и более или менее правильно, несколько собраний сочинений вышло. Диссертации пишут. Но – опоздано: кому это сейчас интересно? Не о Сологубе говорю, а о литературе вообще, она перестала быть главным занятием и главной отрадой русских людей, россиян, как теперь говорят. Не успел Сологуб в плоть и кровь впитаться – не прошел через школу, где худо ли, бедно, но какая-то прививка литературы будущим гражданам российским делалась. А если в нынешних школах о нем и говорится что-то, то ведь школярам это ни к чему. До лампочки. По барабану. Это ведь аксиома: живет в культуре то, что усвоено в школе; даже и не усвоено, а просто упоминалось. Живые вехи нужны.
Но с другой стороны, не прошел Сологуб даром, ох, не прошел. Я еще буду говорить об этом.
И. Т.: А школьное ли это дело – Сологуб? В школе проходят классиков – пичкают классиками, а Сологуб если и классик (конечно, да), то определенно не школьный, не