Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Борис Михайлович Парамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И. Т.: Борис Михайлович, простите, перебью, у Бунина такой благостный старичок появляется в одном стихотворении, где говорится, что он при всей своей благостности при случае и белье с веревки украдет.
Б. П.: А, да, помню. Но этот Юшка из «Суходола» здоровенный амбал, который совсем не прячет своей паразитической сущности за разговорами о собирании на храм Божий. И самое интересное, самое, я бы сказал, зловещее: его с интересом слушают мужики, когда он разговаривает о том, что никогда не работал. Он им как-то не чужим оказывается. У человека, знающего дальнейшие русские события, возникает представление, что этот Юшка – опять же символическая фигура, некий, что ли, комиссар, готовый подбить мужиков на всяческое непотребство. И вот этот Юшка завораживает, гипнотизирует Наталью, и грубо владеет ею, и она его боится, и сопротивляться ему не в силах, хотя никакой любви у нее нет, а есть страх, оцепенение кролика перед удавом. Вот символика «Суходола», вот символизм большого писателя Бунина, создающего русские образы на самой последней глубине коллективного бессознательного – так можно сказать.
Еще очень важная этого времени, между двумя революциями, вещь Бунина – рассказ «Ночной разговор» 1911 года. Он вызвал негодование либеральной прессы. Гимназист, приехавший на лето в родное поместье, увязался с мужиками на сенокос, и сам с ними работает, и радуется такой живой связи с народом. Но вот наступает ночь, и мужики у костра начинают делиться по какому-то случаю житейскими воспоминаниями. И оказывается, что все эти с рождения знакомые, привычные, родные, можно сказать, люди – все сплошь убийцы, у каждого какая-то мокруха в прошлом. Гимназист в ужасе – и вместе с ним либеральная пресса, только-только похвалившая Бунина за его социально значимую «Деревню». Вот вам ваш народ-богоносец, чей стон раздается по необозримой Руси. Бунина обвинили в клевете на народ, но через какие-то шесть-семь лет убедились в правде его отношения к народу.
И. Т.: Так что же, Бунин, по-нынешнему говоря, русофоб?
Б. П.: Нет, конечно, но он человек трезвый, не тешащий себя иллюзиями. И он враг дурного гуманистического мифа, этого застарелого и некритичного русского интеллигентского народничества. В «Жизни Арсеньева» он будет много писать об этом.
И. Т.: Да, собственно, задолго до «Жизни Арсеньева» вел Бунин такие разговоры. Об этом у него целая книга в начале двадцатых годов – знаменитые его дневники, обработанные и вышедшие под названием «Окаянные дни». Вот давайте хотя бы такое процитируем:
В том-то и дело, что всякий русский бунт (и особенно теперешний) прежде всего доказывает, до чего все старо на Руси и сколь она жаждет прежде всего бесформенности. Спокон веку были «разбойнички» муромские, брянские, саратовские, бегуны, шатуны, бунтари против всех и вся, ярыги, голь кабацкая, пустосвяты, сеятели всяческих лжей, несбыточных надежд и свар. Русь классическая страна буяна. Был и святой человек, был и строитель высокой, хотя и жестокой крепости. Но в какой долгой и непрестанной борьбе были они с буяном, разрушителем, со всякой крамолой, сварой, кровавой «неурядицей и нелепицей»!
Б. П.: Это, если угодно, идеологический тезис, хотя Бунин никакой не идеолог, а художник, обладающий не только острым физическим зрением, но и видящий вглубь. Но мне кажется, в «Окаянных днях» важнее другое: непосредственная картина увиденного и записанного Буниным во всей ее зримой, по-бунински острой представленности. Он, например, говорит, как всякий раз резко меняется не только картина жизни, но самый тип людей, которые появляются, как только приходят красные, – какие монстры выползают и заполняют улицы.
И. Т.: Кстати, такое же замечание, но, конечно, как-то прикрытое, не педалированное, есть у Катаева в «Траве забвения», где он пишет о встречах своих с Буниным.
Б. П.: А еще совершенно незабываемые портреты советской, так сказать, культуры и ее деятелей, среди которых возникает даже некий профессор.
Недавно встретил на улице проф. Щепкина, «комиссара народного просвещения». Движется медленно, с идиотической тупостью глядя вперед. На плечах насквозь пропыленная тальма с громадным сальным пятном на спине. Шляпа тоже такая, что смотреть тошно. Грязнейший бумажный воротничок, подпирающий сзади целый вулкан, гнойный фурункул, и толстый старый галстук, выкрашенный красной масляной краской.
Или вот еще такая жанровая сцена:
Напечатан новый список расстрелянных – «в порядке проведения в жизнь красного террора» – и затем статейка:
«Весело и радостно в клубе имени товарища Троцкого. Большой зал бывшего Гарнизонного Собрания, где раньше ютилась свора генералов, сейчас переполнен красноармейцами. Особенно удачен был последний концерт. Сначала исполнен был „Интернационал“, затем товарищ Кронкарди, вызывая интерес и удовольствие слушателей, подражал лаю собаки, визгу цыпленка, пению соловья и других животных, вплоть до пресловутой свиньи…»
Или еще:
В «Одесском Набате» просьба к знающим – сообщить об участи пропавших товарищей: Вали Злого, Миши Мрачного, Фурманчика и Муравчика… Потом некролог какого-то Яшеньки:
«И ты погиб, умер, прекрасный Яшенька… как пышный цветок, только что пустивший свои лепестки… как зимний луч солнца… возмущавшийся малейшей несправедливостью, восставший против угнетения, насилия, стал жертвой дикой орды, разрушающей все, что есть ценного в человечестве…
Спи спокойно, Яшенька, мы отомстим за тебя!»
Какой орды? За что и кому мстить? Там же сказано, что Яшенька – жертва «всемирного бича, венеризма».
Этот список пропавших товарищей вместе с покойным Яшенькой, жертвой венеризма, – явно из тех же одесских пластов, откуда они потом вынырнули у Бабеля. Вот вам пример абсолютной вне-моральности искусства: любой жизненный материал можно, говоря по-гоголевски, возвести в перл создания – в искусстве важен не материал, а то, как он обработан стилем.
Но бунинские «Окаянные дни», не будем забывать, – вещь документальная, с установкой на материал, этим и ценна. И я бы сказал, что эти бунинские дневники – самой жизнью подтвержденная правда Бунина-художника, прозревавшего темные глубины русской жизни. Нет, не пейзажист он и не иконописец, а по-своему, не по-достоевски, жестокий талант.
И. Т.: Достоевского он, кстати, активно не любил.
Писал: что он все время вставляет Христа в свои полицейские романы!
Б. П.: Это, добавлю, не сам Бунин говорит, а персонаж его рассказа «Петлистые уши» некто Соколович, который в трактире рассуждает о зловещести Петербурга, а потом убивает проститутку. Я, помню, в свое время недоумевал: какая-то неправдоподобная, вернее сказать, неубедительно рассказанная история. Нет в ней психологической правды. Но тут другой пойнт: Петербургу быть пусту. То есть я не понимал вот этого символизма бунинского творчества – не хроника это,