Рудольф Нуреев. Жизнь - Джули Кавана
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дебют Рудольфа с труппой «Американский театр балета» должен был стать для него вехой – по крайней мере, возможностью исполнить не просто первое для себя произведение Баланчина, но и то, которое произвело на него столь сильное впечатление в России. Он даже должен был выйти на сцену с той же балериной, уроженкой Чили Лупе Серрано, известной своей мощной техникой. Роли его обучал сам Эрик; он должен был стать современной инкарнацией принца Петипа, а партию следовало исполнять на головокружительной скорости. Но, обнаружив, что в произведении Баланчина недостает санкт-петербургского адажио, Рудольф решил снова вставить его, представив вариации в таком преувеличенном рубато, что Серрано говорит: «Это не был Баланчин, каким я его знала». Последовательность тур-ан-лер, перемежаемых пируэтами, стала такой тяжелой, что Рудольфу с трудом удавалось сохранять самообладание. Даже преданная Мод Гослинг, увидев любительскую съемку «Темы с вариациями», заметила, что Рудольф «был повсюду».
Проведя несколько дней с Эриком в Нью-Йорке, Рудольф вернулся в Лондон. За ним последовала кипа писем. Руководство «Австралийского балета» умоляло Эрика вернуться весной; кроме того, Баланчин предлагал ему снова вступить в труппу «Нью-Йорк Сити балет» полгода спустя. Это означало, что им предстоит провести еще год вдали друг от друга. По мнению Сьюз Уолд, такое положение подходило Эрику гораздо лучше, чем он готов был признать. «Если ты в глубине души боишься сильных эмоций и не уверен в прочных отношениях, гораздо легче любить на расстоянии. Так обходишься без повседневной рутины». Конечно, трубадурский стиль писем Эрика, «мечтавшего, что скоро… мои мечты или наши мечты станут явью… Я нахожусь под волшебным заклятием… я испытываю голод и жажду по тебе во всех смыслах» – говорит о несколько напускной тоске: временами она слишком красноречива, чтобы быть настоящей. О письмах Рудольфа судить труднее, потому что обнародованы лишь две его записки (что предполагает, что только Эрик выполнил условие, о котором они когда-то договорились: уничтожать письма друг друга). Недатированные, неоконченные и неотправленные, они нашлись в кипе корреспонденции Эрика, которую Рудольф хранил в чемодане с разрозненными бумагами в доме Гослингов. В одном письме есть такие строки: «Мой милый, единственный человек на свете, я говорил с тобой только утром и по-прежнему не могу не думать о тебе. Я совершенно потерян и одинок и никакого удовлетворения, я совсем [неразб.] той жизни, какой я заслуживаю. Наше положение возможно… трудно, и для тебя тоже нелегко [неразб.]. Я все же надеюсь, что существует способ быть вместе и даже работать. Мне очень нужно видеть тебя, чувствовать, смотреть… Ты суть моего мира… бери мою жизнь, если хочешь, ты так дорог мне, что я не [знаю?] что еще тебе предложить. У меня очень странное настроение, не знаю почему, может быть, из-за твоего грустного голоса, или музыки, или после представления [неразб.] я, наверное, думаю всегда».
Должно быть, Рудольф упоминал это письмо в разговоре по телефону, потому что в своем ответе от 17 января 1963 г. Эрик просит присылать ему все, что Рудольф пишет – «пусть даже безумное или истерическое».
«Нам нечего скрывать друг от друга… Милый, я люблю тебя не только… как идеал или волнующую идею, но я люблю тебя за все, что и кто ты есть… Я рад, что мы не похожи на большинство «нормальных» людей, которые не сильны и не слабы. Нас ждет что-то еще прекраснее, а может быть, нас ждет и великое страдание, но прошу тебя, милый, давай делить все, что будет. Давай смотреть будущему в лицо вместе, давай не будем одинокими… Я нашел тебя, надеюсь, что и ты нашел меня».
Они были родственными душами-одиночками, но, хотя Рудольф часто скатывался в русскую «душевность», это была меланхолия романтического склада, а не то темное, самоубийственное отсутствие мотивации, от которого страдал Эрик. В ночь на 26 января Эрик пребывал именно в таком настроении – хотел «только принять какие-нибудь пилюли и больше не думать, больше не мечтать», – когда позвонил Рудольф. Во время их разговора Эрику на несколько минут стало лучше, но затем все сомнения вернулись:
«Каждый день, когда я пишу или читаю твои письма, полные любви и страдания, мне вдруг кажется, что это наше будущее, наша совместная жизнь, когда мы будем всегда сидеть, писать о нашей любви, тоске и страдании, доверяя все, что мы так сильно чувствуем, бумаге… чтобы достучаться друг до друга на разных концах света. Последнее время мы не можем проводить вместе много времени, а в будущем, как мне кажется, времени будет еще меньше. Единственный раз, когда мы на самом деле долго были вместе, – в прошлом году в Лондоне, но не думаю, что кто-нибудь из нас был счастлив все время. Нельзя придумывать никакие предлоги, даже мою больную ногу, даже смерть тетки или позже смерть матери, никакого предлога для чего бы то ни было, в том числе наших амбиций… В такое время мы мало заботимся друг о друге, и позже тоже. Мы думали: может быть, все дело в том, что мы так усердно трудимся… и в эгоизме, естественном для нас. Может быть, мы думали, что счастье – то, что мы заслужили… но ни один из нас его не заслуживал, и вот мы сидим в разных частях света и страдаем… и наша любовь и наши отчаянные мечты время от времени встречаться хотя бы на несколько сумбурных дней, чтобы в объятиях друг друга забыть о больных ногах и мышцах, забыть о реве зрительного зала, о наших обязанностях и ожиданиях остаться на вершине и впереди, о наших… голодных амбициях о жизни в таком обществе. Да, мой милый, мы действительно усердно трудимся ради этого, и мы заслуживаем всего, что у нас есть, потому что мы работали ради этого, но, мой самый дорогой, мы не заслуживаем счастья… Вижу, как ты и я… вечно сидим вдали друг от друга и пишем о своей любви, не видя ее рядом, это неестественно, так наша любовь не может расти, растут только наши мечты о любви и счастье… Ах, дорогой, в моих любви и желании нет ничего неистинного и нереального, она настолько велика, что губит меня, потому что излить ее я могу только на бумаге. Если нам нужно отвлечься, мы с таким же успехом можем выйти на улицу и купить несколько часов любви, но боюсь, для меня уже поздно, потому что я знаю, как я тебя люблю, и ничто не способно заменить или компенсировать такую любовь, вот почему я так страдаю. Милый, помоги придумать способ, я не могу один, я не настолько силен, и можно ли сделать так, чтобы мы были вместе? Или наши амбиции, подобно всему остальному, тоже делают нас несчастными? Милый, как сказать, что я тебя уже не люблю, ты знаешь, что я люблю тебя, прошу, помоги! С любовью – Эрик».
Однако через несколько дней, вынырнув из пучины отчаяния, Эрик продолжает, как будто никогда не писал этого «длинного и честного письма», отсчитывать часы до их встречи и верить в совместное будущее, даже в маловероятную перспективу одновременной работы с Баланчиным. Приехав в Лондон 6 февраля, он поселился на съемной квартире Рудольфа; ему не терпелось поскорее увидеть «все новинки» в репертуаре Ковент-Гардена.
Стремление работать с современными западными хореографами стало одной из главных причин, по которым Рудольф покинул Россию, однако в Лондоне вскоре оказалось, что он исполняет те же роли, что и прежде, – такое положение подтвердила и Нинетт де Валуа, признавшая: «Нам нужно было его прошлое, а ему нужно было наше настоящее». В январе, выступая в роли Этеокла в «Антигоне», поставленной Джоном Кранко в 1959 г., он получил первую возможность попробовать новый стиль, демонстрируя полную угловатость и атмосферу угрозы, незаметные раньше. Сам балет не пользовался большим успехом; сочетание американского и греческого современного танца Эдвин Денби назвал «напыщенным и… переданным с акцентом Би-би-си». Однако для Рудольфа спектакль стал важным опытом. «Гораздо важнее, что ты работаешь, работаешь, и иногда выходит что-то хорошее. Ты пробуешь… делаешь ошибки, старое, старомодное или что-то вроде того. Но работа на сцене в самом деле дает знания и развивает искусство».