К развалинам Чевенгура - Василий Голованов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не помните ли вы мсье Небурга, который любил сидеть за крайним столиком там, у окна? – переводил я вопрос отца.
Швейцар секунду-другую делал вид, что припоминает что-то, но потом бесстрастно отвечал:
– Нет, мсье.
Двери бесшумно затворялись, и «Monde des chimêres» вместе с растаявшей тенью мсье Небурга неслышно отчаливал в прошлое отца. Мы поднимались на Пигаль, где в смежных переулках срамные заведеньица уже зажигали свои огни, призывая поглазеть (из-за шторки, что ли?) на живых девушек, целая картотека которых была у хозяина, магазины развратного белья и обуви бесстыдно озаряли свои незаметные днем витрины, а отец все оглядывался вокруг и вопрошал сам себя:
– Ну где же они? Ведь они шпалерами стояли здесь – девки всех цветов, вот с та-ки-ми ногами…
Его самого, в общем, уже не интересовали женщины, но ему хотелось, чтобы мы увидели тех девок из Алжира, Португалии и Сенегала, которых он видел когда-то. А девок не было, зато было немыслимое количество секс-шопов, владельцы которых, алжирцы, обладали поистине звериным слухом, ибо, едва заслышав сказанное вполголоса: «Ну что, давайте зайдем, что ли?» – они принимались делать заманивающие жесты руками и во весь рот кричали: «Давай, давай!!», «Давай, давай!!».
Город менялся, теснил горячих жриц любви вуайеризмом и трансвеститами, а отец стремился скорее сбежать от всего этого, и мы ныряли в какой-нибудь переулок, где, по счастью, натыкались на пивную «Гиннесс» и хорошенько промывали от всего увиденного свои мозги пинтой темного пива, а на следующий день отец упрямо возглавлял шествие и вел нас… Ну да, на этот раз без осечки. Разумеется, кладбище Пер-Лашез осталось неизменным и было предъявлено нам со всех сторон: могила Бальзака, могила Эдит Пиаф, обелиск на могиле маршала Мюрата, короля неаполитанского, памятник Оскару Уайльду с отбитыми недоброжелателями яйцами… Я вдруг понял, что вместе с отцом стал участником какого-то душераздирающего и страшного его прощания с городом. Однажды мы долго искали маленькую площадь со щемящим названием, напоминающим о временах Франко-прусской войны, когда Париж окружали еще крепостные валы… Контр-Эскарп. Где-то в глубине Латинского квартала. Когда мы нашли ее, оказалось, что это и в самом деле чудная маленькая площадь, где мы и расположились в кафе под зонтиком газового обогревателя, взяли чаю и даже разговорились с каким-то по виду завсегдатаем, который оказался итальянским писателем и почему-то тут же поведал историю своей влюбленности во француженку и всего, что из этого вышло…
И только отец не находил покоя: он все оглядывался, оглядывался вокруг и вдруг опять спросил самого себя:
– А где же дерево? Здесь, вместо фонтана в центре площади, было дерево, а под деревом сидел клошар – такой симпатичный малый с бутылкой вина, философ…
Не было дерева, не было и клошара из того, далекого, как я понимал уже, прошлого, а те, которых я видел, больше не напоминали философов и весьма смахивали на наших московских бомжей…
Жизнь изменилась, но он не желал видеть этого; все блуждал по городу своей памяти, не понимая, что это уже не экскурсия, а какое-то зловещее прощание. Он говорил:
– Здравствуй, Pont Neuf[48]!
А получалось:
– Прощай, Pont Neuf!
Кончилось тем, что в последний день я отказался служить переводчиком и сказал, что хочу погулять один. Мне не хотелось больше бродить в прошлом отца, почти невыносимой становилась острая жалость к нему. Мне нужно было хоть несколько часов, чтобы найти свой уголок Парижа, свое кафе, свою книгу или музыку в этом городе. Я сходил в анархистскую федерацию на rue Amelot и купил черно-красную звезду на шапку. Потом пообедал в дешевом корейском ресторанчике и съездил наконец во FNAC, где целый час рылся в грудах музыки, в результате чего купил только что вышедшие тогда новые альбомы Боба Дилана и Патти Смит. Домой я ехал совершенно счастливый.
Именно этот день, один-единственный из всей поездки, отец описал в своем дневнике как день страшной оставленности и одиночества. Вечером я нашел его в кафе рядом с гостиницей перед бутылкой красного. Он сидел нахохлившись, как птица, с покрасневшими, пьяными, необыкновенно грустными глазами.
Официант у входа тронул меня за локоть:
– Est-ce votre père?[49]
– Mais oui![50]
Да уж, как и писал отец, после этой поездки мне не забыть Париж. Я получил подарок – но он оказался нелегким, как и все отцовское наследство…
Через три года, опять же после последней экспедиции на Остров (почему-то они оказались связанными – Остров и Париж), перед тем как засесть за книгу, чтобы довести ее до победной точки, я решил устроить себе европейские каникулы и вновь приехал в Париж. На этот раз – с женой. Это было восхитительное время! Мы были еще молоды, полны будущего и, играя, творили свой город. И он получился совсем другим, нежели город отца. Если нарисовать карты того и другого, то они, вероятно, лишь в немногих местах пересеклись бы. Чисто географически новый, получившийся город располагался южнее, Сена уже не была его центральной осью, Лувр оказался обойден, зато вдоль и поперек был исхожен Латинский квартал, Музей Средневековья в аббатстве Клюни и Музей человека на площади Трокадеро. Еще были Поль и его друзья, молодые французы, пробующие себя в литературе, мансарда Поля и их крошечные квартирки, словно заплатки, врезанные в тело старых парижских домов, ночные разговоры, аскетические трапезы – бутылка вина на всех, немного кофе, сигареты…
Именно тогда я нашел свое место в Париже. Это был Зеркальный коридор в Музее человека – лучшем, возможно, музее из всех, в которых я бывал когда-либо. Там есть несколько залов, посвященных культуре индейцев, и потом этот коридор, который ведет – уже не помню куда. Неважно, куда он ведет. Тут сам коридор важнее, потому что в нем абсолютно достоверно ощущение полета. Или, возможно, хождения по небесам. Пол, потолок, стены коридора – все это сделано из зеркал. Пространство, бесконечно отражаясь в зеркалах, и в отражениях зеркал в зеркалах, и в отражениях отражений, в конце концов исчезает. Вокруг (везде вокруг, справа, слева, под ногами и над головой) – бесконечность. Немногочисленные лампочки подсветки, бесконечное число раз отражаясь в зеркалах, кажутся россыпями звезд. И только сила земного тяготения, которую чувствуют идущие ноги, не дает перепутать верх с низом. И на протяжении всего этого упоительного парения тебя сопровождает волшебный, совершенно невесомый, как дыхание, которым он рожден, звук флейты… Я несколько раз пролетал в Зеркальном коридоре и каждый раз хотел повторения этого волшебного ощущения… Да-а…
Но хватит о том Париже! Он принадлежал другой женщине, и я не буду его больше вспоминать, хотя бы для того, чтобы не ранить другую, любящую меня душу…
Возможно, усталость, накопившаяся за время пребывания в Сен-Мало, давала себя знать. Однако следовало держать в узде свои чувства. На примере отца я знал, что прошлое, хотя бы и чужое прошлое, может, как крыса, изглодать и испортить все впечатление от настоящего. Поезд уже остановился. Впереди, в освещенном пространстве у локомотива, я различаю силуэт Элен. Милая Элен… Сколько раз я отправлял это почтой: «Chere Helene!»[51]. Но ведь я правда люблю ее. Мы обнимаемся и целуемся, и я вдруг улавливаю от нее хоть и слабый, но бесконечно родной запах моей бабушки. Да, бабушки, ошибки быть не может. Я стою как дурак, и меня рвет на куски от всех этих нахлынувших воспоминаний, от того, что мы снова в Париже, от запаха… Ну-ну, соберись, «удивительный путешественник»! Все впереди. И этот новый Париж, он будет, конечно, другим, отличным от тех Парижей, и моя задача – провести любимую по этому городу, не оборачиваясь назад, чтобы он был и продолжался только праздником настоящего.