Театр отчаяния. Отчаянный театр - Евгений Гришковец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последние два года школы и первый студенческий год мне помнятся, как весьма и весьма комфортные годы. В смысле мои родители жили, ощущая себя обеспеченными людьми. Отец стал доцентом и замдекана экономического факультета нашего университета, и его зарплата значительно выросла. Как высокопоставленного преподавателя высшей школы его сразу прикрепили к ведомственной поликлинике, в которой получали медицинское обслуживание партийные руководители, директора предприятий, разнообразное городское начальство и члены их семей. Отца допустили к специальному магазину, в котором раз в месяц ему предоставлялась возможность покупать особые продукты, которых в обычных магазинах и в помине не было. У нас дома стало появляться оливковое масло в больших металлических банках, импортное пиво в очень нарядных бутылках, икра, рыба, сырокопчёная колбаса и другие прежде недоступные и неведомые яства.
Папа, помимо университета, ещё активно подрабатывал. Он много ездил по командировкам с лекциями. Это хорошо оплачивалось. Мы смогли себе позволить летом летать на отдых самолётом и не тратить ценное время на поезд, который до моря шёл больше трёх суток, зато стоил втрое дешевле самолёта.
У нас была хорошая и практически предельно большая для того времени квартира, правда на окраине, но мы были довольны.
Незадолго до того, как я ушёл на службу, родители купили дом в деревне. У нас впервые появилась дача. Деревенский дом. С большим огородом и баней. Правда, до этой дачи можно было добраться только по реке маленьким теплоходом, который уходил с речного вокзальчика и шёл до деревни Колбиха около двух часов, а обратно – все два часа из-за течения, но родители очень гордились приобретением. Дача открывала новые жизненные возможности. Она была настоящей собственностью и владением. Отец задумался о покупке машины. А машина тогда была предметом подлинной роскоши.
Я не помню, чтобы родители всерьёз рассуждали о политике. У нас дома часто собирались компании, приходили мамины коллеги, приятели отца. Застолья случались чуть ли не каждую неделю. Мама любила готовить, папа щедро пользовался возможностью купить вина, квартира позволяла принимать гостей не в тесноте.
Во время таких застолий случались споры о Солженицыне, об академике Сахарове. Но никогда те споры не были радикальными и чересчур вольнодумными. Никто из наших знакомых никаких решительных заявлений не делал. У всех были более-менее обычные интеллигентские провинциальные взгляды на происходящее в стране и в мире. Никто ни о каких изменениях существующего миропорядка всерьёз не думал. Даже когда три года подряд, регулярно, каждый год, одного за другим хоронили Генеральных секретарей Коммунистической партии Советского Союза, всё равно никто никаких существенных изменений государственного устройства нашей страны не ожидал.
Помню, как весело, слегка подшофе, отец спорил со своим приятелем о том, кто будет следующим генсеком. Они спорили об этом так, как могли бы спорить соседи по дому о том, кто будет новым дворником. Да и то кандидатура дворника была бы более животрепещущей темой.
– Реально претендуют только Романов и Горбачёв, – говорил отцовский приятель. – Я лично уверен, что будет Романов, первый секретарь Ленинградского обкома. Он из старой гвардии.
– Не смеши меня, – весело отвечал папа, – Романова не поставят… Ты даже не думай… Чтобы Романовы снова пришли к власти… Этого не будет.
– А Горбачёв слишком молодой, можно сказать мальчишка, такого тоже не поставят.
– А, спорим, поставят! – сказал отец.
– Горбачёва? Ну нет! – решительно ответил приятель.
– Спорим?
– Спорим!
– На что? – прищуриваясь спросил отец.
– На рубль.
– Идёт! Сынок, разбей, – позвал меня отец и протянул приятелю руку для пари.
Когда в следующий раз тот приятель пришёл к нам в гости, он ещё на пороге достал из кармана металлический рубль, увесистую монету с профилем Ленина, и отдал отцу.
– В следующий раз поспорим на десятку, – сказал он, – тогда я обязательно выиграю.
– В следующий раз можем поспорить хоть на сто, – подбрасывая в ладони рубль, ответил папа. – Горбачёв молодой, до следующего ещё поживём. Сынок, возьми монету… На память.
Я взял тот рубль и вскоре с удовольствием его потратил, купил какую-то книжку и выпил кофе. Рубль был тогда ощутимой суммой, которую не хотелось хранить на память без дела. Да и зачем было его хранить? Деньги с профилем Ленина казались чем-то совершенно обычным и навсегда. Такая была страна.
Из неё я ушёл на три года в пространство без информации и полностью отдельное от жизненных процессов. А вернулся в страну, в которой за три года всё изменилось. Всё, что было незыблемым, стало зыбким, всё, что было запрещённым, стало открытым и как-то смешно, как-то чересчур и вульгарно доступным. Ценное в той стране, из которой я уходил, полностью обесценилось в той, которую я застал, вернувшись. Всё то, что находилось прежде в состоянии покоя и полусна, вдруг забурлило, проснулось. Всё перемешалось.
Если бы не студия пантомимы и моя страстная мечта в неё вернуться, если бы не идеи и замыслы сценических образов, которые копились во мне, и если бы не жгучее желание познакомиться с Сергеем Везнером, письма которого так поддерживали меня и спасали от безумия военной службы, то не знаю, как бы я справился с тем обвалом информации, соблазнов и возможностей, которым меня встретила страна, в которую я вернулся, и новая моя жизнь.
Я уходил на службу из страны, в которой вполне можно было попасть под суд и сломать себе жизнь только тем, что ты имел иностранные пластинки и делал с них записи друзьям. Существовал список запрещённых групп и исполнителей, в который входила даже группа Pink Floyd. Обладание и прослушивание музыки из того списка было чревато.
Конечно, все те, кто любил рок-музыку, кто имел пластинки и записи, большого секрета из своей любви не делали, но в то же время и бдительности не теряли. А главное, мы относились к этому нормально, привычно, спокойно. Для нас было нормой то, что пластинки, особенно новые альбомы любимых музыкантов, приходили из-за границы потайными путями и, следовательно, стоили очень дорого. Дорого безумно.
Про отечественные группы мы знали меньше, чем про иностранные. Из Москвы и Питера долетали только записи не самого лучшего качества. Пластинок действительно интересных наших музыкантов не выходило. Их пластинки даже представить себе было невозможно. На пластинках выпускали только одобренные государством вокально-инструментальные ансамбли и проверенные руководством песни.
Если я знал, как выглядят мои любимые иностранные музыканты, потому что на проникающих из-за границы пластинках были их фотографии, иногда до нас доходили музыкальные журналы или кто-то мог перефотографировать журнал, то фотографий или киноизображений Бориса Гребенщикова, Виктора Цоя, группы «Воскресенье» или Петра Мамонова до службы и ни разу не видел. Их голоса создавали образы, но реальные их лица были мне неведомы.