Белый шум - Дон Делилло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все шло хорошо. Приятно сознавать, как хорошо все идет. Грузовики грохотали над головой. Занавеска душа пахла заплесневелым винилом. Насыщенность, плотность, сила разящего удара. Я подошел к скорчившейся на полу фигуре, стараясь не ступать в кровь, не оставлять разоблачительных следов. Достал свой носовой платок, тщательно вытер оружие, вложил его в руку Минка, осторожно убрав платок, аккуратно, один за другим, согнув его костлявые пальцы так, чтобы они обхватили рукоятку, и виртуозно просунув указательный палец в рамку спускового крючка. На губах у него выступила пена, совсем немного. Я отступил назад, чтобы взглянуть на последствия роковой минуты, окинуть взором место гнусного насилия и одинокой смерти на мрачных задворках общества. Таков был мой план. Отступить назад, внимательно взглянуть на все это убожество, убедиться, что не допущено ни единой ошибки.
Глаза Mинка вылезли из орбит. На миг в них отразился свет. Он поднял руку, спустил курок и ранил меня в запястье.
Весь мир схлопнулся, все эти живые, четкие структуры и связи оказались погребенными под могильными холмами обыденности. Я был разочарован. Уязвлен, ошеломлен и разочарован. Что случилось с высшим энергетическим уровнем, на котором я осуществлял свой замысел? Боль была жгучей. Вся рука от кисти до локтя была в крови. Я застонал и шатаясь попятился назад, глядя, как кровь капает с кончиков пальцев. Я был ошарашен, встревожен. На краю моего поля зрения появились цветные пятнышки. Знакомые пляшущие крапинки. Новые измерения, сверхъестественная способность к тонким наблюдениям – все свелось к визуальному хаосу, кружащемуся месиву, лишенному смысла.
– А это, возможно, представляет собой переднюю границу чуть более теплого воздуха, – сказал Минк.
Я посмотрел на него. Жив. Колени залиты кровью. Восстановился порядок вещей и нормальное восприятие, я осознал, что впервые вижу в нем личность. В голове вновь возникла путаница, причуды и выверты, издревле свойственные человеку. Сострадание, угрызения совести, милосердие. Но я не мог помочь Минку, не оказав сначала первую помощь себе. Снова достав платок, я ухитрился правой рукой и зубами крепко перетянуть запястье прямо над пулевым отверстием, то есть между раной и сердцем. Потом, сам толком не зная зачем, высосал из раны немного крови с пульпой и все это выплюнул. Пуля, не успев проникнуть глубоко, отклонилась от траектории и прошла навылет. Здоровой рукой я схватил Минка за босую ногу и поволок по заляпанному кровью кафелю. Пистолет был по-прежнему зажат у него в руке. Во всем этом виделось какое-то искупление. Я тащу его вперед ногами по кафелю, по усыпанному таблетками ковру, тащу за дверь, в ночную тьму. Нечто очень важное, возвышенное и театральное. Неужели лучше совершать злодеяния и пытаться искупить их, чем жить стоически спокойной, серой жизнью? Помню, я чувствовал себя добродетельным. Волок тяжелораненого по пустынной, темной улице и чувствовал себя запятнанным кровью и исполненным достоинства.
Дождь уже кончился. Потрясающе, как много крови мы за собой оставляем. Большей частью – крови Минка. Весь тротуар в полосах. Интересные культурные отложения. Минк с трудом поднял руку и высыпал себе в глотку очередную порцию дилара. Рука, в которой был пистолет, волочилась по земле.
Мы добрались до машины. Минк непроизвольно дернул ногой и принялся биться и вертеться, немного напоминая рыбу на берегу. От недостатка кислорода он задыхался и прерывисто хрипел. Я решил попробовать искусственное дыхание «изо рта в рот». Наклонившись, зажал ему нос двумя пальцами, как прищепкой для белья, попытался прильнуть к его губам своими. Из-за неловкости и отталкивающей интимности поступок этот казался еще более благородным – в данных обстоятельствах. Еще более значимым, более великодушным. Я все пытался добраться до рта M инка, чтобы мощными струями вдохнуть воздух ему в легкие. Уже стиснул губы, готовясь вытянуть их трубочкой. Минк смотрел, как я наклоняюсь. Возможно, думал, что я хочу его поцеловать. В этом крылась ирония, и я ее смаковал.
Рот его был забит диларовой пеной, недожеванными таблетками, крошками полимера. Я чувствовал себя великодушным и самоотверженным, я не унижался до мелочных обид. Мой поступок был ключом к бескорыстию, а может, так лишь казалось на захламленной улице под автодорожной эстакадой, когда я стоял над раненым на коленях и ритмично выдыхал воздух. Преодолеть отвращение. Простить подлеца. Принять его таким, какой есть. Через несколько минут я почувствовал, что он приходит в себя, начинает размеренно дышать. Я так и не выпрямился, наши губы почти соприкасались.
– Кто меня ранил? – спросил он.
– Вы.
– Кто ранил вас?
– Вы. Пистолет у вас в руке.
– Что я пытался доказать?
– Вы не владели собой. Не отвечали за свои поступки. Я вас прощаю.
– Кто вы, собственно, такой?
– Прохожий. Друг. Не важно.
– У одних многоножек есть глаза, а у других нет.
С большим трудом, после множества неудачных попыток, я наконец затащил его на заднее сиденье, где он и растянулся, застонав. Уже невозможно было определить, чья кровь у меня на руках и одежде – его или моя. Мое человеколюбие не знало границ. Я завел мотор. Боль в руке запульсировала, стала менее жгучей. Взявшись за руль одной рукой, я поехал по пустынным улицам Айрон-Сити искать больницу. Городской родильный дом. Дом Матери милосердной. Сочувствия и Гармонии. Я был согласен на все, даже на травмпункт в самой отвратительной части города. Ведь именно туда мы обычно попадаем со множественными ножевыми ранениями, входными и выходными отверстиями, ранами, нанесенными тупыми предметами, с травмами, передозировкой, острым бредом. За все время по улицам проехали только молочный фургон, хлебный фургон да несколько больших грузовиков. Небо начинало светлеть. Мы подъехали к трехэтажному зданию с неоновым крестом над входом. Оно вполне могло оказаться церковью пятидесятников, детским садом, штаб-квартирой какого-нибудь международного движения молодежных организаций.
Там был пандус для инвалидных колясок, а значит, я мог дотащить Минка до главного входа, не заставляя биться головой о бетонные ступеньки. Я выволок его из машины, схватил за гладкую босую ногу и начал подниматься. Одну руку он прижимал к животу, пытаясь остановить кровотечение. Рука, в которой он держал пистолет, волочилась сзади. Светало. То была великолепная минута – минута жалости, героического сострадания. Ранив его, убедив его в том, что он сам себя ранил, я, как мне казалось, поступил благородно по отношению к нам обоим, ко всем нам – ведь, деля с ним судьбу, я фактически спасал ему жизнь. Медленно, шаг за шагом, я тащил за собой его тяжелое тело. Мне и в голову не приходило, что попытки человека обелить себя могут продлевать его душевный подъем при совершении преступления, которое он затем стремится оправдать.
Я позвонил в дверь. Всего через несколько секунд кто-то открыл. Старуха, монахиня в черной рясе с черным покрывалом, опирается на клюку.
– Мы ранены, – сказал я, показав ей запястье.
– Мы тут и не такого насмотрелись, – подчеркнуто сухо ответила она и, повернувшись, направилась в глубь помещения.