Природа и власть. Всемирная история окружающей среды - Йоахим Радкау
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Развитие немецкой лесной науки в XVIII веке определялось стремлением получить из сеньориальных лесов максимальный доход для оздоровления государственных бюджетов, многие из которых погрязали тогда в долгах. А практическое лесоводство, напротив, с самого своего начала было совершенно иным миром: в типичных случаях оно было порождением княжеских охот. Отсюда мост к лесному романтизму гораздо ближе, ведь охота – один из первоисточников страстной любви к лесу. Охотника не слишком привлекает сплошной хвойный лес, он предпочитает лес смешанный, с полянами, с густым подлеском, в котором могут кормиться и находить укрытия дикие животные. Своим высоким авторитетом в обществе профессия лесовода также обязана княжеским охотам. А фёрстеры со своими установками на получение древесины, как официально требовалось от них с начала реформ, продолжали, даже если сами они этого не признавали, профессиональные традиции лесорубов, умевших, как правило, лучше оценить стоимость древесины своего леса, чем дипломированный фёрстер. В XIX веке ведущие лесоводы со смешанными чувствами наблюдали за «дрессурой» участковых фёрстеров, которым предстояло стать «живыми топорами» (см. примеч. 42).
Борьба лесных реформаторов против выпаса в лесу и использования лесной подстилки сопровождалась тяжелыми социальными конфликтами. Еще в 1860-е годы в Южной Германии бедняки-крестьяне уверяли, что лесная подстилка для них – это «центр тяжести, вокруг которого вращается все хозяйство». «Мы говорим, что лучше без хлеба на столе, чем без опада в хлеву. Если лесники его у нас отнимут, то нам придется продать единственную корову, нашу кормилицу и источник навоза для наших полей». При этом с экологической точки зрения изъятие подстилки было самым вредным лесопользованием. Популярный трактат 1885 года призывал «всю нацию» выступить против использования подстилки и «за сохранение естественного лесного удобрения»! (См. примеч. 43.)
Исполняя свои предписания, фёрстеры часто вступали в конфликты с беднотой. Поэтому в Германии, как и в других странах, они вызывали ненависть. Феноменальным переворотом было уже то, что в XIX веке лесное дело стало самой желанной для немцев профессией, воплощением здоровой жизни в гармонии с природой во имя национального будущего. Решающая роль в столь радикальной смене имиджа, безусловно, принадлежала лесному романтизму. В сравнении с другими странами особенно заметно, до какой степени успех политики воссоздания лесов зависит от широкого признания ее всеми слоями населения, прежде всего потому, что в начале ее реализации обычно возникают жестокие конфликты с местным населением, а к каждому дереву не приставишь полицейского. В Германии конца XVIII – начала XIX века такое признание было достигнуто довольно быстро, даже если оно покоилось отчасти на романтических иллюзиях о лесном деле.
Во Франции защита и создание лесов обрели популярность, видимо, лишь на исходе XIX века – слишком долго лесное хозяйство оставалось полем конфликтов между центральной властью и коммунами. Андре Корволь пишет, что в дореволюционной Франции «культ высокоствольного леса» был «государственной религией». Старовозрастный высокоствольный лес, олицетворение социальной иерархии, находился под квазисакральным «табу». В 1731 году в Вогезах был заживо сожжен как еретик некий Клод Рондо, вина которого состояла в том, что он развел в лесу огонь. Здесь, как и везде, поджог был для крестьян способом получения новой земли под пашню. В таких условиях охрана высокоствольного леса во время революции обрела яркое политическое значение: как пишет Марш, начался «общий крестовый поход против королевских лесов». Социальная лесная политика тогда означала, как это и сегодня происходит в значительной части третьего мира, предоставление «маленьким людям» лесопастбищ и дровяных лесов. Ответная реакция не заставила себя ждать – именно охрана высокоствольного леса помогла окружить Реставрацию[189]ореолом природного романтизма (см. примеч. 44).
Восстания крестьян, защищавших свои обычные права на лес, имеют долгую традицию и во Франции, и в Германии, и во многих других местах. Поскольку сбор валежника и опада нередко был уделом женщин, то и в восстаниях активно участвовали именно женщины, более того, мужчины буквально отправляли их вперед. С XVIII века во французских провинциях – впервые это случилось, видимо, в 1765 году в Форе-де-Шо близ королевской солеварни Солин – мужчины, нападавшие на лесных сторожей, нередко переодевались в женскую одежду. «Восстания демуазелей» стали французским вариантом лесных бунтов и продолжились в XIX веке, тем более что в некоторых регионах ситуация с крестьянскими правами на лес еще ухудшилась по сравнению с дореволюционной (см. примеч. 45). Однако в том, что касалось леса, мятежные крестьянские деревни в XIX веке получали все меньше поддержки в кругах левой городской буржуазии. Мнение, что государственная охрана лесов – это веление разума, со временем распространилось и во Франции. Массированная политика поддержки и создания лесов началась в эпоху Наполеона III. Это уже была эпоха каменного угля, и ссылки на дефицит дерева потеряли актуальность. Зато на первый план вышло значение леса в поддержании водного баланса, так что речь здесь идет об очень важной вехе, сыгравшей большую роль в генезисе современного экологического сознания.
То, что лес обладает высокой ценностью и помимо чисто экономической выгоды, понимали и в доиндустриальную эпоху. Как писалось в одной дидактической поэме, изданной в Париже в 1583 году: «Высшее наслаждение, которое дарит нам дикий лес, – это дивная радость его зелени… Лес защитит вас от безжалостного солнца и жестокой жары». Именно эти замечательные свойства леса сильнее всего ощущались на юге. На значительной части Европы квазиэкологические аргументы стали приоритетом лишь в середине XIX века: с тех пор роли леса в сохранении водного баланса, почвы, климата, а вместе с тем и здоровья человека уделялось больше внимания. Господствующей доктриной стала в то время теория о том, что сведение лесов является одной из причин наводнений, или даже, что еще страшнее, чередования наводнений и засух. Родилась эта теория во Франции, в начале XIX века. Если в Германии главным аргументом лесной политики был дефицит древесины, то во Франции, как пишет Андре Корволь, «ультрароялисты» объясняли катастрофические наводнения тем, что за время революции были вырублены обширные лесные массивы (см. примеч. 46).
В немецкоязычном пространстве мысль о связи между вырубкой лесов и наводнениями впервые возникла в Альпах, где люди отлично знали, как важен лес для защиты от лавин. Примерно в середине XIX века профилактика наводнений становится лейтмотивом лесной политики Швейцарии. Когда в 1856 году Саксонское экономическое общество объявило конкурс, целью которого было получить лучший ответ на вопрос, «какими неприятностями» грозит «разорение частных лесов», первый приз получил трактат, посвященный значению леса в «бюджете природы». После того как смолкли тревоги о дефиците дерева, главными аргументами в пользу государственного надзора за лесами стали вопросы гидрологии и климата: «Какой частный владелец будет сажать на своих полях дубы и ели только для того, чтобы регулировать количество осадков в стране?» Джордж Перкинс Марш в 1864 году подчеркивал, что в дискуссиях о лесах, «возможно, никакой другой вопрос» не обладает такой значимостью, как вопрос гидрологический, хотя мнения по этому поводу все еще расходятся. Самым популярным лесным изданием Америки становится «Лес и вода» («Forest and Stream»). Ближе к концу XIX века в американской дискуссии побеждает позиция, сторонники которой подчеркивали ценность лесов в поддержании влажности воздуха, мощным стимулом зарождающейся американской лесной политики становятся интересы орошения. Живой отклик тезис Марша получил также в Австралии, находящейся под угрозой постоянных засух. Катастрофическое наводнение 1970 года в Индии, хотя непосредственной его причиной были аномальные сезонные дожди, послужило толчком к активным протестам против рубок леса, вылившихся впоследствии в социальное движение Чипко (см. примеч. 47).