Красавица некстати - Анна Берсенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В комнате было так чисто, словно из нее только что вынесли покойника. Игнат вздрогнул, подумав это.
Оглядевшись, он понял, отчего возникло такое странное ощущение: в комнате совсем не было Ксениных вещей. То есть вещей у нее вообще было мало, но их присутствие было как-то очень заметно. Присутствие ее альбомов, больших листов, на которых она делала эскизы для фарфора, расписанных ею пасхальных яиц и чашек…
Впрочем, одна чашка была – ее любимая, гарднеровского завода. Та, на которой среди незабудок вилась простая любовная надпись. Чашке было двести лет, и Ксения никогда не пила из нее – берегла как какое-то очень дорогое свидетельство прежней жизни.
Чашка стояла посередине пустого стола. Игнат подошел к столу и увидел, что под ней лежит исписанный листок.
«Игнат! – прочитал он. – У меня не хватило мужества уйти от тебя в твоем присутствии. Мне Бог вообще мало дал мужества для жизни… Но это я должна сделать непременно. Я должна тебя оставить. Тебе лучше будет без меня, перед тобою откроется совсем другое будущее. – Следующая строка была перечеркнута, и дальше Ксенин почерк совершенно переменился. – Господи, Игнат! – побежали неровные строчки. – Ведь дело не в этом! Я не в силах дать тебе такую любовь, какой ты заслуживаешь. Что-то во мне слишком блекло для тебя. Может, слишком я погружена в дело, которое увлекло меня с юности? Иногда я думаю, что фарфоровые узоры нужны мне больше, чем ты… Прости меня за это. Как бы там ни было, я ухожу. Прощай. Чашка пусть останется. Помнишь, их было две? Одну я отдала Звездочке, когда она уезжала, а другую оставляю тебе. У меня нет никого дороже вас и уже не будет».
Игнат машинально взял со стола фарфоровую чашку. Она утонула в его руке. Он едва сдержался, чтобы не сжать пальцы, не раздавить эту хрупкую, неживую красоту. Но надпись, обрамляющая нарисованное сердце, была так ясна и правдива, что он не мог этого сделать.
«Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою».
В том, что эти слова – правда, он тоже убедился там, в Праге. Может, Ксения каким-то неведомым образом об этом догадалась?
Теперь, когда ее не было, он еще яснее понял, что жизнь его и не могла бы сложиться иначе, чем она сложилась. Полчаса назад ему казалось, что он идет домой только для того, чтобы расстаться с Ксенией. Но когда он понял, что она ушла сама, то не только не почувствовал облегчения – наоборот…
Он представил, как она уходит, уезжает совсем одна в тот мир, который не может проявить к ней ничего, кроме враждебности, как она беззащитна перед этим миром, – и сердце у него сжалось так, что он чуть не застонал от физически ощутимой боли.
«Зачем? – мелькнуло в голове. – Зачем она это сделала?.. Как же она будет?..»
Думать об этом было невыносимо. Но и прогнать от себя эти мысли Игнат не мог. Боль не уходила из сердца весь вечер, всю ночь, которую он провел без сна. От нее не отвлек даже долгий звонок.
Игнат прошел по коридору, открыл входную дверь. На площадке стоял капитан НКВД. За спиной у него застыли еще двое военных с голубыми петлицами. Рядом маячил испуганный дворник.
– Ломоносов Игнат Михайлович, – не вопросительно, а утвердительно произнес капитан. – Вот ордер на обыск.
И тут Игнат почувствовал невыразимое облегчение.
«Как хорошо, что она ушла! – подумал он. – Пусть одна, пусть неведомо куда… Как хорошо!»
Он был совершенно спокоен. Будущее не пугало его. Он сделал все, что мог, для того чтобы ничего не случилось с обеими женщинами, с которыми, так по-разному, накрепко была связана его жизнь.
А что будет теперь с ним… Что ж, это он сумеет выдержать.
Там, в пропасти, клубились жаркие облака. Из них вырывались языки пламени. Но это почему-то не вызывало страха – наоборот, притягивало, заставляло смотреть бесконечно. Присмотревшись, он понял, почему: на облаках, как на экране, отражались лица, люди, какие-то необыкновенные движения. Но необыкновенность и лиц этих, и движений была особенная – она состояла из отсветов, отзвуков всего, что он видел в своей обычной жизни. И он мог до бесконечности следить, как обыденность превращается вот в это необыкновенное, непредставимое, он только за этим и хотел следить, все остальное было неважно и ненужно. Он подался вперед, чтобы лучше видеть, что происходит в этой волнующейся огненной пропасти, и почувствовал, что отрывается от земли и летит туда, вниз, но не падает, а взлетает…
И только после этого проснулся.
Павел резко сел на кровати. Он не понимал, где находится. Что это за комната, почему играют на белом потолке солнечные блики? Зачем он здесь?
Лишь через несколько секунд он вспомнил, что к чему. Он в той комнате, в которой обычно и живет, когда приезжает в Эверетт. Блики на потолке – потому что сейчас лето и солнечные лучи падают в окно таун-хауса. Здесь, в маленьком городке близ Сиэтла, он находится потому, что работает в дизайнерском бюро «Боинга» и приехал в очередную командировку.
Ему каждое утро приходилось вот так, усилием воли, возвращаться в обычный, обыденный мир. Но Павел этому только радовался, а если чего и боялся, то лишь того, что сны, которые он видит каждую ночь, и каждую ночь разные, однажды вдруг прекратятся. Он не представлял, как будет жить без этих снов. Они уже много лет составляли лучшее, что было в его жизни. Не считая сыновей, конечно.
Вспомнив про сыновей, он почувствовал тревогу. Вчерашний разговор с Гришкиной няней заставил его заподозрить, что дома что-то случилось. Очень уж сухой, какой-то нарочитый был у нее голос, когда она говорила, что все в порядке. Правда, у Гришки голос был веселый, и сон свой он пересказал Павлу во всех подробностях, как это бывало всегда.
Прошлой ночью Гришка видел во сне всякие волшебные слова, и они летали вокруг него, как цветы.
– Это какие волшебные слова? – улыбнулся Павел. – Спасибо и пожалуйста?
– Нет, папа! – воскликнул Гришка. – Не скучные слова. А такие… Очень простые.
– Какие же они волшебные, если простые? – возразил Павел.
Про то, что цветы не летают, он напоминать Гришке не стал. Если в собственных снах он летает сам, то почему во снах его сына не летать цветам? Обычное дело!
– Волшебные слова всегда простые, – убежденно заявил Гришка.
Что ж, видно, у него все и правда было в порядке. Не было ни ночных страхов, ни дневной замкнутости, ни недетских приступов тоски, от которых он так страдал и которых Павел, учитывая Гришкину наследственность, так боялся.
Да и у Антона голос был вполне бодрый. Про сны он, конечно, не рассказывал – Павел знал, что старший сын вообще никаких снов не видит, – но про остальные события своей жизни доложил четко. Что делает какую-то крутую программу, которую ему заказала настоящая фирма, и когда отец вернется, он ему, наверное, уже сможет показать, что у него с этой программой вышло. Это тронуло Павла если не до слез, то все-таки сильно. Антон терпеть не мог, когда отец вмешивался в его дела – считал, что это нарушает его самостоятельность. Поэтому он держал отца от себя на внутреннем расстоянии, и это было Павлу как-то… не по душе. Но не будешь же рассуждать с подростком про такие штуки, как душа! Тем более с Антоном – старший сын вообще воспринимал только то, что можно потрогать рукой. Павел понял это, когда Антону было двенадцать лет, и тогда же понял, что ничего исправить уже невозможно.