Пардес - Дэвид Хоупен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я думала, это Эван. – Она вытерла руки о латексный костюм, словно боясь заразиться. Голос – голос Яакова, подумал я с нарастающей тошнотой, а руки – руки Эсава[257]. – Иисусе Христе. В темноте сбоку ты вылитый он.
Я двинулся дальше, голова опасно кружилась, подошел к Кайле, стоящей на краю двора, по пути едва не упал, споткнувшись о спринклер, невидимый в траве.
– Кайла. – Я сдержался и не схватил ее за руку, молясь, чтобы она не видела меня с Софией или с Реми. – Привет.
Кайла кивнула подруге, та закатила глаза и нехотя отошла.
– Мне пора, Ари.
– Прости, пожалуйста.
– Где ты был?
– Я немного… отвлекся.
– От тебя воняет. – Она прикоснулась к томику “Франкенштейна”. – Это правда жутко. Ты с ними совсем другой. Без них ты никогда бы не стал так себя вести, правда?
– Не стал бы, – ответил я. – Честное слово. Я не хотел…
Она чмокнула меня в щеку, задержала губы на моей коже.
– Я ухожу.
– Я тебя отвезу.
– Скажи, что ты шутишь.
– Почему?
– Потому что ты укуренный.
– Да ну прям.
– Не говоря уже о том, что ты здесь без машины.
– Точно. – Я провел рукой по волосам, пытаясь протрезветь и что-нибудь придумать. – Тогда давай пройдемся.
– Я уже позвонила маме.
Последовало неловкое молчание. Мы обернулись и увидели, что Эван – черный фрак, цилиндр фокусника, на плече кандалы[258] – направляется к костру. Невозмутимый, будто ничего и не происходило только что за дверьми. В руках широкая квадратная рама, завернутая в покрывало.
– Минуту внимания, – крикнул он.
Присутствующие один за другим потянулись к костру, окружили Эвана. Он поставил предмет и велел Амиру – тот так укурился, что ничего не соображал и согласился без возражений – подыграть на гитаре.
– После Пурима, – провозгласил Эван, расхаживая перед костром, – мы готовимся к Песаху и читаем о красной корове.
– Это что, – прошептала Кайла, – проповедь?
Неистовые пьяные аккорды Амира.
– Но в Пурим, праздник противоположностей, у красной коровы, жертвы Богу во искупление наших прегрешений, есть аналог – золотой телец, идол, наш самый серьезный грех. Почему? Потому что чистота и идолопоклонство – две стороны одной монеты. Мы должны понимать взаимосвязь между тем, что Зоар называет уходом и возвращением, нашим стремлением преодолеть этот мир и нашим стремлением очистить его от греха. А поскольку золота у нас сегодня маловато, я принес кое-что не хуже.
Он наклонился, развернул покрывало. Небольшая картина, написанная масляными красками, бык в технике кубизма, с диким взором, ноги мучительно растопырены, под шкурой проступают мускулы, в серую шею воткнут меч.
– Наш собственный бык, – объявил Эван и поднял картину над головой. Глаза у него сейчас были как у быка – опухшие, безумные, светло-зеленые в свете костра. – Наш собственный способ смешать кдушу и святотатство, очиститься с помощью пламени, стать хоть немного достойнее узреть Бога. Надеюсь, мой отец не будет возражать.
– Иисусе Христе, – сказала Кайла, – это Пикассо?
– Смотрите! – Эван швырнул картину в огонь. – Вот скрытая уникальность.
Музыка гремела, люди кричали, подбегали к костру, швыряли в него подношения – детали костюмов, пивные бутылки, долларовые банкноты, гитару Амира, – а в центре всего этого стоял наш первосвященник и наблюдал, как Пикассо обращается в пепел.
Март
У меня какое-то ужасное чувство, как будто у меня сердце разбилось. Но это, оказывается, совсем не то, что я себе представляла.
Я убирал тарелки после ужина, как вдруг отец нарушил молчание.
– Арье. – Он потеребил воротник рубашки. – Я должен тебя кое о чем спросить – если, конечно, ты не возражаешь.
Я сел. Мама была на кухне, там шумела вода.
Отец окинул меня взглядом, откусил ноготь.
– Тебе нравится здесь?
На экране моего телефона высветились пять сообщений от Кайлы. Я демонстративно прочел их, прежде чем ответить отцу.
– В каком смысле?
– Я спрашиваю, лучше ли тебе – нам – здесь.
– Лучше, чем в Бруклине? – Я отложил телефон. – Безусловно.
– И ты так легко об этом говоришь? А тебе не кажется, что ты… стал здесь другим?
– Разумеется, я стал другим. Но, мне кажется, в хорошем смысле. – Я чуть изменил голос, чтобы придать ему убедительности.
– Когда ха-Шем сказал Авраму “лех леха”[260], как думаешь, кем он желал видеть Аврама?
– Наверное, сыноубийцей?
– Это еще что такое?
– Ничего, извини.
Лицо его затуманилось. Я вспомнил, как Яаков увидел окровавленную рубаху Йосефа. Яаков подумал, что его любимого сына сожрали дикие звери, разорвал на себе одежду и облачился во вретище; как ни старались прочие его дети облегчить горе отца, Яаков был безутешен. Раши объясняет безутешность Яакова метафизическим феноменом: невозможно перестать оплакивать живого, ибо так заведено небесами, что лишь мертвых, а не живых легко стереть из человеческого сердца. Сидя напротив отца за нашим скромным столом, я сказал себе: наверное, папа чувствует то же самое и не может принять то, что осталось от его сына, мучается, застыв на пороге, – я вроде все еще с ним, все еще его мальчик, но потихоньку ускользаю в иные сферы, из которых он бессилен меня спасти.
– Разумеется, Он знал, что Аврам станет другим, – сказал отец, – тот, кто покинул родину и открывает новые миры, неизбежно становится другим. Но Он надеялся – Он ожидал, – что перемены эти его возвысят. Восхождение в кдуше после преодоления препятствий в чужих краях. Аврам покинул родину, дабы приблизиться к себе, а не уйти от себя.
Я ответил не сразу – в основном потому, что не нашел в себе сил опровергнуть его смутный упрек, и отчасти потому, что не так уж он и ошибался.
– То, что случилось здесь, – наконец произнес я, тщательно подбирая слова, – скорее всего, уже давно назревало.
Отец явно расстроился.
– Ты можешь сказать мне в лицо, что моего сына не подменили?
– Аба… подменили кем?
– Не знаю. Тем, кого я не узнаю́.
– Возможно, – я крутанул перед собою тарелку, недоумевая, зачем мне понадобилось это говорить, – ты просто плохо знаешь своего сына.
– Может быть, ты и прав. Если что и не так, я сам в этом виноват. Я принял решение об отъезде. Я согласился на эту работу, я выбрал безопасность, и мне не хватило эмуны[261], что найдется другая работа в Бруклине. Но я и представить себе не мог… – он уныло примолк, – какая здесь будет жизнь.
– У меня? Или у имы?
Он не ответил.
– Ты хочешь уехать? – уточнил я.
– А что мне еще остается? Здесь нам не место.
– Има тоже хочет уехать?
Он