Апокриф. Давид из Назарета - Рене Манзор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лонгин понял, что он абсолютно голый, и когда инстинктивно захотел прикрыться руками, не смог этого сделать – ему не давали гвозди, которыми его кисти были прибиты к поперечине креста.
Распятый среди рабов, с которыми он сражался бок о бок, центурион испытывал те же страдания, что и Тот, кому он был обязан своим вторым рождением. Он задыхался от нехватки кислорода. Его сердце пыталось компенсировать ее усиленным биением. Парализованные болью руки и ноги больше не могли его поддерживать.
– Тебе должно казаться странным, римлянин, что ты стал одной из жертв, не так ли?
Знакомый хриплый голос доносился с соседнего креста, но, повернувшись в ту сторону, он смог увидеть только ноги. Обращавшийся к нему был распят вверх ногами.
– Наконец-то Бог открывает для меня… врата ада, – сказал Варавва, у которого уже побагровело лицо. – У меня остался… один должок… это касается твоих родителей.
– Возможно, мы еще встретимся, – отозвался Лонгин.
– Это вряд ли, – вздохнул зелот. – Из нас двоих… добрым разбойником являешься ты.
И он испустил дух.
Перед ним простирался самый высокий и самый труднопроходимый горный хребет из всех, что он когда-либо видел. Неужели он последний? Давида напугал этот кошмар, который снится всякому путешествующему в горах и о котором потом не вспоминают. В такие моменты неопределенности вам кажется, что вы покидаете собственное тело, освобождаетесь от страданий, в то время как ваш организм все еще борется за смехотворное обещание последнего вздоха. Но эти страхи позволяла превозмогать надежда, что после того, как он пройдет свыше трех тысяч миль, все-таки наступит конец его скитаниям.
Его невозможно было узнать с этой взлохмаченной шевелюрой, колючей бородой и потрескавшимися губами. Хотя его умственные способности и физическое состояние оставляли желать лучшего, для него оставались так же ценны дружба и братство, окрепшие в противостоянии, свободные от всех прародительских споров и предрассудков.
Иудей и римлянин.
Испытавшие одни и те же страдания с одной и той же верой.
Именно воспоминания о центурионе, который столько раз спасал ему жизнь, чью память хотел почтить Давид, предпринимая это путешествие, поддерживали его.
– Тебе решать, хочешь ты исполнить последнюю волю твоей матери или свою собственную, – говорил ему Лонгин. – Но, каким бы ни был твой выбор, ты должен будешь жить с этим до конца твоих дней.
Внезапно начал падать крупными хлопьями снег, и Давид запрокинул голову, чтобы напиться этой манной небесной, которую ему посылало Провидение. Полярное дыхание ветра холодило ему спину, но солнце светило достаточно ярко, чтобы растопить лед у него под ногами, превращая его в такую же привычную субстанцию, как песок.
«Сейчас чуть холоднее, чем в Кумране, мальчик, – слышалось ему бормотание Лонгина. – Но для такого человека, как ты, выросшего в пустыне, эти необъятные просторы не должны казаться чужеродными».
И тем не менее они такими были для него. В отличие от центуриона, который неоднократно переходил через Альпы с Германиком, он не знал, что такое снег.
Когда же он в конце концов взобрался на перевал, он всего лишь увидел оттуда очередной горный хребет, такой же непреодолимый. «Мое царствие не от мира сего», – сказал ему отец. И теперь он начал понимать почему.
Спуск по восточному склону оказался таким же тяжелым, как и подъем. В долине он построил хижину из снега и проспал там несколько часов, прежде чем начал подъем на очередную гору, заснеженная вершина которой терялась в облаках. Голод уже давал о себе знать. Последние три дня он ничего не ел, и судороги не проходили даже при ходьбе. Мысль о том, чтобы где-нибудь согреться, превратилась в навязчивую идею, поиски хвороста стали манией, и немыслимо было провести следующую ночь без костра.
Когда он поднимался на перевал, ледяной туман отбирал у него последние силы. Каждый вдох был мучением. Изнеможенные руки и ноги отказывались ему служить. Он начал задыхаться от недостатка кислорода. Вскоре из носа побежала струйка крови и замерзла в бороде.
Если бы он остался один на один с этими невзгодами, он бы уже сдался, но тихий голос Лонгина время от времени подбадривал его или бросал ему вызов.
«Ты почти у цели, Давид, – слышался ему шепот центуриона. – Это на другой стороне горы. Не бойся, давай, иди!»
– Не бояться? – переспросил Давид, еле дыша.
Тут ему вспомнились слова Шимона, и, отчаянно пытаясь убедить себя, он прошептал обмороженными губами:
«Трус умирает… тысячу раз. К храбрецу… смерть приходит лишь однажды».
Его веки отяжелели, и он упал на снег. Давид попытался подняться, но онемевшие от холода ноги больше его не слушались. У него не было сил даже пошевелиться, настолько он ослабел от голода и жажды.
«Вставай, Давид! – снова послышался шепот Лонгина. – Ты еще не все сделал, так что не сдавайся! Твоя цель прямо вон там!»
Юноша поднял свое заиндевевшее лицо и посмотрел на перевал сквозь ледяной туман. До него оставалась лишь сотня метров, не более, но он казался недостижимым… Сердце стало медленнее биться в его груди.
Но глаза его все же не закрылись. Сначала он ничего не видел, но постепенно из тумана выросли два силуэта на лошадях. Это были проводники, укутанные в белые плащи с капюшонами… Они галопом мчались по склону.
Один из всадников спешился и побежал к Давиду, а второй оставался на месте. Подбежав, мужчина присел возле Давида, отвязал бурдючок, который висел у него на перевязи, и приложил его к потрескавшимся губам юноши. Давид с такой жадностью начал всасывать жидкость, что чуть не захлебнулся.
– Потихоньку, потихоньку! – советовал проводник на хорошо известном Давиду языке.
Ошеломленный юноша попытался разглядеть лицо своего спасителя, но оно было замотано шарфом, защищающим его от ледяного ветра.
– Кто ты? – встревожился он.
Тогда проводник снял шарф и откинул капюшон. Ему было около сорока. Его длинные черные волосы, бородка клином и загорелая кожа говорили о том, что это галилеянин. Но Давид его узнал прежде всего по глазам.
– Отец? – не веря своим глазам, произнес он.
– Как же ты вырос, сынок! – сказал Иешуа, нежно погладив его по щеке.
Переполняемый эмоциями, Давид неуклюже бросился в объятия отца и прильнул к нему, всхлипывая, как маленький мальчик.
– Все в порядке, теперь все в порядке, – пробормотал отец, качая на руках сына.
– Каждую ночь мне снилось, что… ты жив… И всякий раз, когда… когда я просыпался, я снова тебя терял…
Иешуа онемел. Он мог умерить человеческие страдания, но не знал, как утешить собственного сына.
– Ты бы мог, по крайней мере, повидаться со мной, прежде чем ушел, – упрекал его Давид.