Дети декабря - Платон Беседин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я думал о том, что действительно для всех хорошим не будешь, но попытаться надо, хотя бы для тех, с кем свела судьба. Думал о том, что обманул старика и тем самым себя. О том, что пришёл уже надолго, буду рядом, и на мгновение находил слова, но тут же терял их. Я сидел на краешке больничного матраса и был растрёпан, подавлен, был съеден нагрянувшей вновь тоской, разочарованием от собственной несостоятельности. И, возможно, единственным, что я ощущал, было дыхание старости, исходившее от Фомича. Тишина налилась в палату, расползлась по углам, заняла каждый клочок пространства, и в ней стариковские хрипы казались неестественно громкими, оглушающими. И это дыхание старости подчинило меня, повело за собой. Я сидел, ведомый им, чувствуя необратимость смерти и вместе с тем вновь пробудившееся желание быть в помощь.
Когда старик проснулся, то издал тонкий, натянутый стон. Я позвал:
– Яков Фомич…
Трогать его за плечо я на этот раз не решился. Фомич чуть повернул голову, прошептал что-то. Я привстал, подошёл, гадая, узнал ли он меня. На всякий случай назвался по имени. Фомич издал ещё один стон, громче прежнего, и наконец обернулся. Глаза его – влажные, слезящиеся из-за старческих западающих век – давали понять, что он меня узнал. Но слов он не произносил – только смотрел, и это одновременно пугало и расстраивало. Он сдал: от дерева отрубают сухие ветки, но здесь, наоборот, отхватили здоровые, а сухие, больные оставили.
– Как вы? – рефлекторно спросил я.
Он чуть опустил набрякшие веки и оторвал от постели худую руку, всю в таких же, как и на лице, чёрно-бурых болячках. Я взял его за ладонь, и он прошептал, едва шевеля сухими губами.
«Спасибо», – разобрал я и не знал, что ответить, видя, с каким усилием, с какой болью старику даются слова.
– Не за что, Яков Фомич, не за что…
Мы смотрели друг на друга, и заготовленные фразы облетали с языка, как листья с веток. Я чувствовал, слышал, видел, как вытекает из Фомича жизнь, как впитывается она в землю, готовую принять, упокоить. И действительно – верно говорят, пишут, – мир стал бледным, как лицо старика, забытого в госпитале. Но теперь я вернулся, да, теперь я вернулся – успокаивал я себя, поглаживая Фомича по руке, наблюдая, точно со стороны, как вместе с грустью, испугом, виной приходит тоскливая поздняя нежность.
Фомич пробовал говорить, а я просил его быть осторожнее; я не разбирал слов, но вскоре понял, что он просит меня о чём-то важном. Я вслушивался в сопение и хрипы, похожие на прощальный шелест листьев на исходе осени. Вслушивался и разбирал:
– Конь… нужен конь…
Он указал взглядом на грудь. Я наконец догадался, что он просит медальон с изображением коня, нечто вроде талисмана, хотя не мог сообразить, для чего ему подобная вещь.
– Конь? Медальон?
Фомич согласно опустил веки, а после махнул рукой.
– Иди, – прошептал он.
Я кивнул, отошёл от кровати. Мне захотелось обнять его, в первый раз за всё время, но в этом моём порыве была весть конца – потому я сдержался.
Медсестра раскладывала по коробкам лекарства.
– Я навестил старика.
– И? – повернулась она.
– В таком состоянии его хотят выписать? Вы издеваетесь?! Он, он, – я не находил слов, – ослаб. А вы говорите о каких-то анализах!
– Не о каких-то. – Медсестра отложила коробку с лекарствами. – Но они и правда в относительной норме. Его болезнь – она больше психологическая. И мы действительно не можем держать его здесь.
Она вновь вернулась к лекарствам:
– И когда его должны выписать?
– Точно не знаю, на днях.
– А кто знает? Ким?
– Возможно. Зайдите к нему, спросите, – она стала отстранённее, резче. – Но он будет только в пятницу.
– Тогда зайду в пятницу, – я процедил это почти злобно. И тут же одёрнул себя. Медсестра была ни в чём не виновата. А вот я, несомненно, был. – Старик просил вас… о коне?
– Да. – Она переложила в коробку бинты, улыбнулась. – И даже пытался рассказать какую-то историю.
Мы помолчали. В коридоре что-то прогромыхало.
– Он просил меня о коне. О медальоне с конём.
– Отнеситесь, пожалуйста, ко всему этому всерьёз.
– Уже отнёсся. – Мне захотелось попросить у неё две таблетки афобазола. – Вы звонили его сыну?
– Да. Он сказал: выписывайте. С этого станется! – Черты лица медсестры стали резче. – Но и мы держать Якова Фомича больше не можем.
– Но…
– Есть правила, понимаете? Мы и так их нарушили.
– Понимаю, – я действительно понимал. – Спасибо, что позвонили. Правда. Я подготовлюсь к выписке старика.
Я достал заготовленную пятисотку, положил на белый стол. Медсестра разозлилась:
– Это зачем?
– Примите как факт.
Дождь в тот день так и не пошёл, хотя парило нещадно; воздух, небо дрожали. Людей у госпиталя, у церкви не было – даже собак, обычно прятавшихся под алычовыми деревьями. Я поднялся на площадь в абсолютном одиночестве, моментально взмокнув. В маршрутке – многоэтажку почти достроили, и теперь там велись отделочные работы, – расстегнув гавайскую рубашку, спал красный, перегретый водитель.
Я уже не впервые за это жаркое инфарктное лето пожалел водителей автобусов, троллейбусов и маршруток: как тяжело им было по таким дорогам, по такому пеклу, с такими пробками, и если раньше они зарабатывали нормальные деньги, то сейчас, учитывая цены на комплектующие, на топливо, учитывая низкие тарифы за проезд, они работали едва ли не себе в убыток. Я сел в маршрутку. Водитель очнулся лишь тогда, когда сработал будильник. Оглянулся, увидел, что в салоне кроме него трое, поморщился и, не скрывая недовольства, вывел машину на дорогу. Мы ехали, изнемогая от жары. Пот пропитывал одежду, такой же давящий и невыносимый, как напряжение людей рядом.
Я ехал к Центральному рынку, где в пластиковых павильончиках, разбавленных кипарисами, торговали сувенирами и бижутерией. Несколько раз мне звонили с работы, но я сбрасывал, потому что иначе пришлось бы мчать в аквапарк, решать вопросы, а единственно важной сейчас стала просьба Фомича. Чувство вины растолкало меня, заставило делать то, что противоречило личным интересам. Лицо старика – и более всего его глаза, закрытые набрякшими веками, – висело надо мной, словно потухшее бледное солнце. Я помнил Фомича таким, каким его оставлял, помнил таким, каким он был сейчас, – и видел разницу, не в силах, не вправе отогнать мысль, что в этом моя вина. Своими визитами, своими рассказами я зажёг его тогда, а потом затушил, не вернувшись. Мы в ответе за тех, кого воодушевили.
«Конь, надо найти коня!» – думал я, надеясь, что так зашпаклюю вину, исправлю ошибку. Эта задача казалась мне настоящей, хотя я и не знал, не мог догадываться даже, отчего Фомичу понадобился именно конь, и в суете рождались странные, подчас немыслимые объяснения.