Дети декабря - Платон Беседин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мы приехали к жене, моё волнение оправдалось: я вернулся в прошлое – полыхнула ругань, и Ольга, взъерепенившись, обвиняла меня теми самыми, предугаданными, словами. Но страха уже не было – только кромешное равнодушие и блуждающая улыбка как тень его.
После начались утомительные поездки к врачам. Когда выяснилось, что у Ксюшеньки бронхит с осложнениями, и всякий раз жена, поддевая, обвиняла в этом меня, я не выдерживал и бил в ответ:
– Мы вообще разведены как бы! Чего ты меня всё время дёргаешь?
– Потому что это твой ребёнок!
– Но ты же, слава богу, уже не моя!
– Да? И что теперь – наплевать, да?
– Ага, только ты до сих пор в моей квартире за мои деньги живёшь!
– С твоим ребёнком!
– И дальше что?!
Ксюшенька сидела заплаканная, обнимая свою любимую свинку Пеппу, наблюдала, как ненавидят друг друга два самых близких для неё человека.
Кроме дочери и бывшей жены был ещё дед, требовавший после наших с ним госпитальных прогулок внимания и обещавший подарить мне заветный кусок угля после смерти. Была работа – летний сезон, когда люди тусовались на пляжных вечеринках, организованных в нашем клубе. Он был частью огромного комплекса у моря: клуб, аквапарк, гостиница, ресторан, спа-салон – всё это, как и многое другое в Крыму, принадлежало Павлу Степановичу. Осенью, зимой и весной я работал с рок-исполнителями и театрами, это мне нравилось, но летом больше денег приносили диджеи, и приходилось сотрудничать с ними. После изматывающих ночных вечеринок, перегруженный лишними басами и беспорядочной выпивкой, я, уставший, заваливался домой или, собрав последние силы, ехал либо в «Сердцеедки» к Кристине, либо к Лере домой. Мне, конечно, было не до Фомича, и всякий раз я находил тому оправдание.
Но, как и в случае с дедом, меня всё равно выдернули, поймав утром, выбив из ритма загруженной шабутной жизни. Тогда мне звонила сиделка, теперь разыскивали из госпиталя. Что значил для меня Фомич, я так и не определился. Недели назад казалось, этот человек стал верёвкой, брошенной в яму, и, помогая ему, я тянул вверх и себя, но когда деда выписали, свидания прекратились, хотя я обещал: «До встречи, Яков Фомич». Но встреча не состоялась. Моё сострадание, о котором я размышлял в последнее время, сидя на зелёном пятачке площади Ластовой, оказалось кратковременным, импульсивным, не смогло переродиться в нечто длительное, основательное, подлинное. Я будто сунул милостыню нищему и заспешил дальше.
Позднее я думал, что события, которые сперва видятся нам досадными, неприятными, на самом деле похожи на одёргивания поводка, чтобы не увлечься. И звонок из госпиталя, разбудивший меня в Лериной квартире, где пахло ванильным лубрикантом и пролитым на пол шампанским, возможно, был даже очень вовремя. Голос в мобильнике осторожно поинтересовался моими фамилией, именем, а потом сообщил, что меня очень хочет видеть Яков Фомич Ратников. Я сразу вспомнил прощальное лицо старика. И, когда одевался, глядя, как нежится на простынях загорелая Лера, точно утренняя шоколадка к кофе на блюдце, испытывал беспокойство и стыд.
В госпитале я оставлял свой телефонный номер доктору Киму. Так меня и отыскали. Звонившая медсестра, я помнил её по уходу за дедом, наверное, не ожидала, что я прибуду так скоро, но таксист моё наспех брошенное «если можно, побыстрее» воспринял крайне серьёзно и мчал так, что у недавно построенной синагоги общины «Хабад», когда машина едва вписалась в поворот, я попросил:
– Можно и помедленнее, а то вдруг чего.
– Ничего, – набычился таксист, – номера всё равно луганские…
Так же стремительно, как летело такси, я отыскал медсестру.
– Что случилось? – спросил я.
– Здравствуйте для начала, – улыбнулась смешливая медсестра.
– Здравствуйте. – Я отдышался. – Якову Фомичу хуже?
– Можно и так сказать. Хотя анализы для его возраста – почти норма. Но… он хандрит. И главное, – медсестра взглянула пристально, – его пора выписывать. Я подумала… вы захотите увидеть его.
– Я?
– Вы. Я же помню, – с нажимом сказала она. – К тому же он спрашивал о вас.
Я представил, как сильно и много старик думал обо мне, если решил спросить у медсестры, с его-то горделивой неразговорчивостью.
– Вы меня понимаете?
Я кивнул. Понимание, действительно, накапливалось во мне, песчинка к песчинке. Медсестра вздохнула.
– Он… в общем, он опять ничего не ест, почти не пьёт и…
– Понимаю… давно с ним такое?
– Практически сразу после того, как выписали вашего деда. – Смотревшая до этого чуть в сторону, медсестра бросила на меня быстрый взгляд, глаза в глаза. – Отвернулся к стенке – и лежит.
– Ясно…
Я вспомнил, как прощался со стариком, говорил ему: «До скорой встречи». Можно ли было считать это обещанием? Не знаю. Но горечь всё равно подбиралась к горлу. Догадывался ли я, что будет со стариком в моё отсутствие? Пожалуй. Думал ли я об этом всерьёз? Нет. Суета закрутила меня, забила всё моё время, мысли.
– Ясно, – вновь повторил я. – Тогда надо идти к нему.
Медсестра кивнула. Я пошёл к старику, медленно, неуверенно, по пути ища оправдания, но не находил их, как не находил и правильных, духоподъёмных слов. Я стал таким же, каким был в первый день посещения деда – не знающим, что говорить тому, кто устал от собственного тела, разума, прошлого, от всего того, что составляло его жизнь, но более всего устал от миллиона бессмысленных слов. Я онемел, и в то же время трусливый голос во мне твердил, что я имел на это право, право на свою жизнь, потому что хорошим для всех не будешь, не получится, как ни старайся, и в голосе этом, звучавшем осторожно, неспешно, как бы разведывая пространство и укрепляясь в нём, проскальзывали нотки жены.
Палата была пуста, кроме старика в ней никого не осталось, и я вспомнил недавние слова медсестры, что мест в госпитале не хватает, заселять больных некуда; странные, выходило, слова. В дальнем углу окончательно отвалилась штукатурка – теперь там чернело рваное, шелушащееся пятно. Старик лежал, отвернувшись к стене. Я знал эту позу. Знал её и боялся. Потому шёл к больничной койке потерянно, нервно, как бы ощупывая палату.
– Яков Фомич, Яков Фомич.
Я тронул старика за плечо. Он не отзывался. Я перегнулся и посмотрел в его лицо. Старик, похоже, спал. Набрякшие красные веки были опущены. Сухие, искусанные губы чуть приоткрылись, выпуская наружу хрипы. Кожа ещё больше обвисла, и на щеках, мочках ушей, на висках я рассмотрел коричневые старческие пятна и похожую на куски засохшего пластилина коросту. Фомич спал, но выглядел при этом не как живой, а как тот, кто, пусть и не до конца, но перенёсся в иной мир. Я сел на пустующую кровать, где раньше спал дед, и, задумавшись, ждал, когда старик проснётся; мысли мои копошились, как потревоженные мокрицы, вылезшие из-под булыжников повседневности.