Зеленая лампа - Лидия Либединская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако, невзирая на все праздники, состояние здоровья Юрия Николаевича по-прежнему оставляло желать лучшего. Правда, он теперь гораздо меньше времени проводил в постели, на несколько часов садился за письменный стол, и врачи даже разрешили выходить на улицу. Вот мы и выходили посидеть в скверике возле нашего лаврушинского дома. Кончался февраль. В Кремле шел XX съезд партии.
Мы возвращались с очередной прогулки. Юрий Николаевич медленно поднимался по ступенькам подъезда, когда возле нас остановилась машина и из нее вышел Валентин Катаев. Он был бледен и взволнован. Увидев Юрия Николаевича, он, не здороваясь, быстро проговорил:
– Такое творится, такое… Не знаю, как мы из всего этого выйдем. Даже чисто внешне… – И махнув рукой, скрылся в подъезде.
– А ведь он со съезда, – в тревоге заметил Юрий Николаевич.
Вечером пришла Валерия Герасимова.
– Развенчан Сталин! – радостно прокричала она с порога. – Юра, это ведь как Февральская революция!
Вскоре в партийных организациях стали читать доклад Хрущева «О культе личности и его последствиях». Юрий Николаевич рвался в Союз писателей, чтобы вместе со всеми ознакомиться с докладом. Но врачи стояли стеной и не разрешали: боялись неизбежного волнения, пугали, что сердце может не выдержать. И тогда Юрий Николаевич позвонил в партком. Ему пошли навстречу и разрешили прочесть письмо дома. Я поехала к секретарю партийной организации, мне был вручен заклеенный конверт, а в нем брошюра в красной обложке – доклад Хрущева.
– Даем на несколько часов, – сказали мне. – Сегодня же привезите обратно. И чтобы не было посторонних…
Юрий Николаевич ждал меня с нетерпением, без конца глотал нитроглицерин.
– Будем читать вслух, – решительно сказал он. – Позвони Каверину и Атарову, пусть придут, послушают. (Мы жили в одном доме.)
– А можно? – спросила я, запуганная секретарем.
– Каверин – прекрасный писатель! И он должен знать, что происходит в стране, о которой пишет! – с несвойственным ему раздражением вдруг сказал Юрий Николаевич. – И Атаров тоже… Я вообще не понимаю, что это за тайны мадридского двора. Речь идет не только о Сталине, речь идет о всей прожитой нами жизни…
…Я кончила читать. Все молчали. Долго молчали. Выразить словами то, что было пережито за время чтения, было невозможно. Да, о многом догадывались, о многом знали. Но как о многом не догадывались и как о многом не знали! И теперь вот так собранное вместе, впервые сформулированное не кем-нибудь, а новым руководителем партии, это оглушало. Нужно было время, чтобы всё осмыслить. В тот день никто ничего не обсуждал. Говорили о чем угодно, только не о докладе.
А когда вечером мы остались одни, Юрий Николаевич сказал:
– Как мне нужно сейчас видеть Сашу Фадеева! Но это невозможно, я болен, он в больнице. Ведь он даже на съезде не был. Как он? Когда на своем пятидесятилетии он клялся в преданности Сталину – делу его, имени его, знамени его, он не лгал, он говорил это от всей своей израненной души. Он олицетворял в этом имени то дело, которому присягнул в пятнадцать лет, вступив в партию. А ведь так, как ему доставалось от Сталина, может быть, никому не доставалось. Помнишь хотя бы, как Сталин и Ягода мирили его с Авербахом?
Я слышала эту историю от Фадеева не один раз и помнила ее очень хорошо. Этот эпизод был как болячка у него на сердце. А дело заключалось вот в чем…
После постановления ЦК о ликвидации РАППа, в апреле 1932 года, в этой организации произошел внутренний раскол. Одни выступили в поддержку постановления – среди них были Фадеев и Либединский, другие были несогласны с постановлением, и, может быть, главным из них был Леопольд Авербах. До этих пор Фадеева, Либединского и Авербаха связывала тесная дружба. Однако споры и разногласия зашли так далеко, что, желая оставаться до конца принципиальными, Фадеев и Либединский решили порвать с Авербахом личные отношения. (Не берусь судить, правильным ли это было.) Весть о разрыве дошла до Горького, последнее время благоволившего к Авербаху, и вызвала его недовольство, а через Горького и до Ягоды, который был вхож в его дом. Впрочем, Ягода мог это узнать и от своей жены, сестры Авербаха.
В один из выходных дней Фадеев получил приглашение на дачу к Ягоде, находившуюся неподалеку от станции Внуково по Киевской железной дороге. Фадеев поначалу долго отказывался, но за ним была прислана машина, и пришлось ехать. Ему дали понять, что, возможно, на даче будет товарищ Сталин. И действительно, приехав на дачу, Фадеев увидел Сталина. С Фадеевым он даже не поздоровался. Сталин смотрел молча, чуть усмехаясь в усы. И, когда собравшихся уже пригласили к столу, Сталин подошел к Фадееву и вдруг сказал:
– Ну зачем же ссориться старым друзьям, Фадеев? Надо мириться…
Авербах стоял напротив (дело происходило на садовой дорожке), возле него – Ягода.
– А ну, протяните друг другу руки, – сказал Сталин и стал подталкивать Фадеева к Авербаху. Ягода поддержал его:
– Помиритесь, друзья! – и легонько подтолкнул Авербаха.
Фадеев стоял молча, опустив руки, но Авербах шагнул к нему, протянув руку.
– Пожмите руки! – уже твердо проговорил Сталин, и рукопожатие состоялось. – А теперь поцелуйтесь, ну-ну, поцелуйтесь, – настаивал Сталин.
Они поцеловались. И тогда Сталин, махнув рукой, брезгливо проговорил:
– Слабый ты человек, Фадеев…
«Я плохо помню, что было потом, – заключал свой рассказ Фадеев. – Помню только, как я бросился бежать по саду, перемахнул через забор и пешком ушел в Москву. Впрочем, меня никто не пытался вернуть…»
А сколько их было, таких «эпизодов», больно ранящих, нет, не самолюбие, а душу!
Через несколько дней Юрий Николаевич послал Фадееву в больницу свои книги «Неделя» и «Комиссары». В скором времени от Саши пришло письмо (последнее письмо!). Оно было напечатано на машинке, а внизу приписано его ясным почерком:
«Спасибо за “Неделю”, это уже история, а для нашего поколения это наша молодость и первая любовь…»
26
В конце апреля мы поехали в Ленинград. Юрий Николаевич должен был принять участие в совещании молодых ленинградских писателей, но на следующий день после приезда он заболел воспалением легких. В Ленинграде он собирался непременно встретиться с Михаилом Михайловичем Зощенко, чтобы договориться о дальнейшей работе над переводами национальных писателей.
Через несколько дней, когда спала температура, он попросил меня:
– Позвони Михаилу Михайловичу, скажи, что я болен, может, он зайдет к нам в «Европейскую»…
Я позвонила.
– Я с удовольствием зайду, – ответил мне Зощенко. – Только имейте в виду… – Он многозначительно помолчал. – Ведь меня в «Европейской» все знают…
Горький смысл его слов не дошел до меня, и я продолжала бодрым голосом настаивать:
– Вот и хорошо, что знают, приходите обязательно!