Жил отважный генерал - Вячеслав Павлович Белоусов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну как же. Гудел район.
– С народом надо работать райкому!
– Нет, Данила Павлович. Райкому этого не сдюжить. Им не до народа. Им звезду добыть…
Мы ещё долго в тот раз сидели с Семёном Викторовичем.
Я принял решение ехать к Игорушкину.
Пароход белый, беленький…
Уезжала Майя теплоходом.
Провожали Анна Константиновна, студентов весёлая гурьба. Колготились по-своему, целовались, галдели, не понимая, что матери с дочерью наедине поговорить надо. Николай Петрович ещё утром попрощался, уходя на работу; объявил, погладив Майю по щеке, что вырваться ему не удастся, с десяти утра заседание бюро обкома, а когда закончится, никому не известно.
Анна Константиновна слова для расставания оставила напоследок, а тут эти, как на грех. Кто же знал, что они такие бестолковые! Так и не дождалась бы, если, отчаявшись, не улучила момент, когда они с дочерью остались в каюте одни, поцеловала три раза, как положено в повлажневшие глаза, прижала головку к груди.
– Так и не звонил Владимир? – спросила, будто между прочим.
– Ты о ком, мама?
– Володя не звонил?
– Он занят, мама. У него свои проблемы.
– Вот и я набрала его по телефону, а он мне – на происшествие уезжаю.
Майя отвернулась.
– Зачем ты, мама?
– Ну что ты, дочка? У него служба ответственная. Надо терпеть. Вон я с твоим отцом. Вся жизнь так. В ожидании. В одиночестве. Раньше – хуже. Теперь хоть вечерами дома. А молодые были, его и ночью подымали. Помню в Сочи… Да, что это я? Вот те раз! Про себя вспомнила!.. Милиция, хотя и не прокуратура, а тоже… Он же следователь.
– Не следователь он, мама.
– Как? А я ему звонила?
– Пожалел вас. Не стал говорить. Он переводится из милиции.
– Да что же это такое? И куда?
– В той же системе. В школу милиции его пригласили. Будет преподавать.
– Володя учителем?
– Там звание обещали повысить. Потом работа самостоятельная… Впрочем, я не знаю.
– Преподаватель! Это благородно! У нас все учителя!
– Мама!
– А что он будет преподавать?
– Философию… историю… Трудно сказать.
– Из него хороший философ выйдет. Он умеет рассуждать. И знает много. Как-то тебя ждали. Ты припозднилась в институте. Он мне про Канта рассказывал.
– Про кого?
– Про Канта. Забыла? Я тоже, признаться… А Володя так говорил, так говорил. Я кое-что помню. Уж очень красиво. Про звёзды и про жизнь.
– Это он умеет.
– Подожди, подожди. Сейчас вспомню… Главное – звёзды над головой?… Нет. Звёздное небо над головой и чистая тишина в душе.
– Что-то не так, мама. Это про нравственность. Впрочем, он может. Однажды и мне сказал: тот человек, которого ты любишь во мне…
– Майя!
– Да, мама.
– Как же, дочка?
– Я вспоминаю. Тот человек, которого ты любишь во мне, конечно, лучше меня. Но ты люби, и я постараюсь.
– Это хорошо он сказал, дочка. Это честно. – Анна Константиновна разволновалась, едва не всплакнула. – И очень красиво.
– Вот, вот, – задумалась Майя. – Красиво. А потом я прочитала эти строчки у Пришвина.
– Ему там будет лучше. В школе. Когда учишь, обязательно сам учишься.
– Мама, как ты любишь афоризмы!
– Это кладезь мудрости. Коля называет их квинтэссенцией разума.
– Папа у нас романтик.
– А почему Володя не пришёл провожать?
– Сказал, занят. Там у него что-то как раз решается. Важный вопрос. Мне представляется, что будут обсуждать науки, которые предложат ему преподавать.
– У него же диплом юриста широкого профиля. Я знаю. Он многое сможет.
– Да, да. Наверное.
И они замолчали. Набежали опять студенты, у Анны Константиновны от них запестрело в глазах, она, как прижала платочек к глазам, так до отхода теплохода не опускала рук. Заиграла музыка, голос запел весело про грустное:
Пароход белый, беленький
Дым над белой трубой…
«Или чёрный дым над трубой», – вспоминала она, когда шла уже одна по причалу и никак не могла вспомнить, как правильно.
Толковище[40]
И луна заплуталась в лохмотьях чёрных туч на низком, готовом обрушиться небосводе. И свирепый ветер, остервенев, в пух и прах загонял ворохи сухих листьев и мелкого мусора на пустынных дачных улочках. Вот тогда, поспешая к назначенному часу, Тимоня и торкнулся в калитку. Удивился и не поверил своим глазам – двор оказался открытым. Кто же его опередил?
Хотя Порохов назначил встречу на позднее время, Тимоня прибежал загодя, всё оглядеть, проверить, подготовить, а тут его обскакали.
Он вбежал на крыльцо, сунулся в дверь домика. В сумерках разглядел на фоне окошек тёмный силуэт человека, неподвижно сидящего за столом.
– Кто тут? – замер на пороге Тимоня.
– Испугался?
– Ты, Эд?
– В штаны наклал?
– Что это ты в темноте?… Один?…
– С электростанцией опять нелады. А может, с проводкой что. Утром надо будет глянуть.
– Так давай на дворе костерок запалю. – Тимоня обрадовался, мечтательно закатил глаза. – У костра, Эд! Туда-сюда… Я побеспокоился, чтобы не припухли пацаны. На свежем воздухе! На свободе! Во! Гляди!
Он вытащил из-за пазухи бутылку водки.
– Холодновато на улице. Согреемся?
– По какому поводу праздник?
– А вот. Смотри! – И Тимоня оскалился, защёлкал новыми вставными зубами, застучал ими. – Все на месте! Полный рот!
– Вставил?
– Заново родился!
– Молодец. А водку всё же спрячь. И на двор не следует лезть. – Порохов не улыбался.
– Что так?
– Разговор серьёзный. Здесь перекантуемся. Тащи лампу керосиновую. Там, за печкой.
– Что случилось, Эд?
Тимоня, не дождавшись ответа, зажёг лампу, поставил на стол поближе к Порохову, но тот отодвинул её от себя, отставил лицо в темноте.
– Опаздывают наши?
– Нет. Есть ещё время.
На крыльце, как будто ждали, затопали, ввалились гурьбой длинноволосый Седой, юркий Хабиба, флегматичный толстяк Рубик.
– Маракуете в темноте? – закричали с порога. – Во всём посёлке темень. Как поживаешь, Порох?
Порохов повёл вокруг себя рукой, приглашая садиться.
– Располагайся, братва. Нам тьма не помеха. Нам потолковать по душам.
Расселись, пошумели, успокаиваясь; Седой поморщился на пустой стол, подмигнул Тимоне, тот скорчил рожу, отмахнулся ладошкой, кивая на