В движении. История жизни - Оливер Сакс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мистер И. жаловался, что в этом ужасном, «свинцовом» черно-белом мире люди выглядят отталкивающе, а живопись невозможна. Сталкивался ли я с такими состояниями? Могу ли я определить, что с ним случилось? Могу ли ему помочь?
Я ответил, что слышал о случаях приобретенной ахроматопсии, но сам никогда ее не наблюдал. Не уверенный, что я способен спасти мистера И., я пригласил его приехать.
Мистер И. утратил способность воспринимать цвета после того, как в течение шестидесяти пяти лет видел их нормально. У него появилась цветовая слепота, и он стал видеть мир, «… словно это… черно-белый фильм по телевизору». Внезапность произошедшего никак не вязалась с обычно медленными процессами деградации колбочковых клеток сетчатки и, напротив, предполагала, что катастрофа произошла на более высоком уровне, а именно в тех отделах мозга, которые отвечали за восприятие цвета.
Более того, стало очевидно, что мистер И. утратил способность не только видеть цвет, но и представлять его своим внутренним взором. Теперь он видел только черно-белые сны, и даже аура его мигрени была обесцвечена.
За несколько месяцев до этого я приехал в Лондон на момент публикации «Шляпы», и коллега пригласил меня на конференцию, которая проходила в Национальной больнице на Куин-сквер.
– Семир Зеки делает доклад, – сказал он. – Он на восприятии цвета собаку съел.
Зеки исследовал восприятие цвета, снимая сигналы с электродов, вживленных в зрительную зону коры головного мозга обезьяны, и показал, что за конструирование цветового образа ответственен исключительно один ее отдел (V4). Он полагал, что в человеческом мозге должна быть подобная же зона. Я был очарован докладом Зеки, и особенно – словом «конструирование» в отношении восприятия цвета.
Работа Зеки открывала перспективы совершенно новых способов исследования; она заставила меня думать о возможной нейронной основе сознания так, как никогда до этого о ней не думал, а также прийти к выводу, что с нашим новым представлением о мозге и резко возросшими возможностями в деле измерения активности индивидуальных нейронов в живом и мыслящем мозге мы можем определить то, как и где «конструируются» различные виды нашего опыта. Эта мысль возбуждала. Я осознал, какой огромный скачок неврология сделала с той поры, когда, в начале 1950-х годов, я был студентом, и мы даже представить не могли, что скоро сможем снимать информацию с индивидуальных клеток мозга активного, сознающего и воспринимающего мир животного.
Где-то в это время я отправился на концерт в Карнеги-холл. Программа включала «Большую мессу до минор» Моцарта и, после перерыва, его же «Реквием». В нескольких рядах позади меня сидел молодой невролог Ральф Сигел – мы мельком встречались с ним за год до этого, когда я приезжал в Институт Солка, где Ральф считался одним из протеже Фрэнсиса Крика. Когда Ральф увидел прямо перед собой грузного человека с записной книжкой, который на протяжении всего концерта что-то писал не отрываясь, он понял, что это – я. Он подошел, представился, и я его сразу узнал – не по лицу (для меня все лица выглядят одинаково), а по его огненно-рыжим волосам и порывистым возбужденным движениям.
Ральфу было любопытно: что же это я писал на протяжении всего концерта? И воспринимал ли я музыку? Конечно, сказал я ему, я отлично воспринимал музыку, и не просто как фон к тому, что я делал. Мне пришлось процитировать Ницше, который тоже любил писать на концертах; он любил Бизе и однажды написал: «Бизе делает меня лучше как философа».
Я же сказал, что Моцарт делает меня лучше как невролога и что писал я о пациенте, которого осматривал, – о художнике, утратившем способность к цветовому зрению. Ральф страшно заинтересовался – он слышал об этом художнике от Фрэнсиса Крика, которому я описывал случай с мистером И. Сам Ральф занимался исследованием зрительной системы у обезьян, и ему очень хотелось бы поговорить с моим художником о том, что тот видит (или не видит), – обезьяны же не могли ему рассказать о своих ощущениях! Он составил схему из полудюжины простых, но очень эффективных тестов, которые могли бы определить, на каком уровне дает сбой в мозге пациента система конструирования цветового образа.
Ральф всегда мыслил в терминах физиологии – в отличие от неврологов (включая меня), которые вполне бывали удовлетворены феноменологией болезни или повреждениями головного мозга, мало думали по поводу соответствующих механизмов, происходящих в мозге, и совсем не думали о главном вопросе: как мозговая активность формирует сознание и интеллектуально-эмоциональный опыт человека. Для Ральфа же все вопросы, связанные с мозгом обезьяны, все данные, которые он аккуратно собирал, центрировались вокруг принципиального вопроса – взаимоотношения мозга и сознания.
Стоило мне начать рассказывать ему истории о том, что испытывают мои пациенты, Ральф сразу же переводил разговор на поле физиологии. Какие части мозга были задействованы? Что происходило? Можно ли смоделировать происходящее на компьютере? Он от природы был хорошим математиком, имел степень по физике и обожал компьютерную неврологию, занимаясь моделированием и симулированием нейросистем[83].
Последующие двадцать лет мы с Ральфом оставались близкими друзьями. Лето он проводил в Институте Солка, и я часто его там навещал. Как ученый Ральф был бескомпромиссен, прям и даже резковат; в личной жизни он был жизнерадостен, импульсивен и склонен к играм и розыгрышам. Ему нравилась его роль мужа и отца близнецов; в его семейную жизнь я был включен на правах крестного отца. Нам обоим нравилась Ла-Джолла, пригород Сан-Диего, где мы могли долго гулять или кататься на велосипедах, наблюдать за параглайдерами, парящими над утесами, или купаться в бухте. К 1995 году Ла-Джолла стала неврологической столицей мира: к Институту Солка, Исследовательскому институту Скриппса и Калифорнийскому университету в Сан-Диего присоединился Неврологический институт Джералда Эдельмана. Ральф представил меня некоторым ученым-неврологам, работавшим в Институте Солка, и я почувствовал себя частью этого чрезвычайно разнообразного и разноликого сообщества.
В 2011 году, совсем молодым, Ральф умер от рака мозга. Ему было всего пятьдесят два. Мне его страшно не хватает, но его голос, как голоса многих моих учителей и друзей, стал неотъемлемой частью моего внутреннего мира.
В 1953 году, еще в Оксфорде, я прочитал опубликованное в журнале «Природа» знаменитое письмо Уотсона и Крика о «двойной спирали». Должен сказать, что я сразу же почувствовал, насколько значимо сделанное этими учеными открытие, но ни я, ни большинство людей в то время пока не доросли до понимания его в полном объеме.