Ключи к полуночи - Дин Кунц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я все еще жив, черт побери!
Алекс и Джоанна съели ленч в людной закусочной около Пиккадили. Они читали старые вырезки из "Нью-Йорк Таймс" и "Вашингтон пост", перемежая их большим количеством чая и толстых бутербродов.
Франц Ротенхаузен был гением более, чем в одной научной области: у него были степени в биологии, химии, медицине и психологии, и он написал много широко признанных и важных работ по всем этим наукам. Когда ему было двадцать четыре, в автомобильной катастрофе он потерял руку. Недовольный протезами, которые были в ходу в то время, он изобрел новое приспособление — механическую руку, которая была почти так же хороша, как живая. Она приводилась в движение нервными импульсами от культи и питалась от батареи. Последние восемнадцать лет своей жизни Ротенхаузен провел в качестве преподавателя, ведущего семинары, и занимался исследовательской работой в одном из западногерманских университетов. В основном его интересовали функции и дисфункции мозга и особенно электрическая и химическая природа мысли и памяти.
— Но почему ему позволили работать над этим? — сердито спросила Джоанна. — Джордж Оруэлл. "1984 год".
— Это тоже путь к максимальной власти, — сказал Алекс, — а власть — это то, к чему стремятся все политики.
Тринадцать лет назад, в зените своей яркой карьеры, Ротенхаузен сделал ужасную ошибку. Он написал книгу о человеческом мозге, особенно подчеркивая самые недавние разработки в поведенческой инженерии, "промывке мозгов" и химико-электрическом методе управления сознанием. И вся эта работа была проделана, чтобы поддержать его гипотезу, что даже самые сильнодействующие формы изменения сознания должны быть использованы заслуживающими доверия правительствами, чтобы сотворить "совершенное" общество, свободное от разногласий, от преступности, от беспорядков. Написание этой книги было его величайшей ошибкой. Его неудача была настолько сокрушающей, что просто уничтожила его. Научное и политическое сообщества могут забыть любую глупость, неосторожность или большую промашку, как только будут принесены громкие и продолжительные публичные извинения. И это скромное раскаяние даже не должно быть искренним, чтобы заработать безусловное прощение от истеблишмента. Достаточно, чтобы оно только внешне выглядело искренним и можно было опять ввергнуть народ в состояние оцепенения. Как бы то ни было, но по следам публикации росла полемика, а Ротенхаузена это особо не беспокоило. Он отвечал своим критикам с возрастающим раздражением. Он показал миру оскал вместо извиняющейся улыбки, которую тот хотел увидеть. Его общественные заявления подсвечивались резким голосом и неудачной привычкой яростно жестикулировать своей жуткой стальной рукой. Европейские газеты быстро дали ему прозвища — доктор Чудак и доктор Франкенштейн, уступившие в скором времени доктору Зомби. Его обвиняли в желании сотворить мир бездумных рабов, покорных исполнителей. Негодование росло. Он жаловался, что репортеры и фотографы преследовали его везде, куда бы он ни шел, и был достаточно несдержан, сказав, что их первых же подвергнет обработке сознания, если ему предоставится такая возможность. Он упорно не хотел отказываться от своей позиции, рассматривая ее как дело принципа, и таким образом не смог отвести от себя это давление.
— Обычно я сочувствую жертвам гонения прессы, — сказал Алекс, — но не в этот раз.
— Он хотел бы сделать с каждым то, что сделал со мной, — произнесла пораженная Джоанна.
— Или хуже.
— И что их напугало — это то, что его замыслы были близки к воплощению.
Официантка принесла еще чаю и тарелку с маленькими пирожными, на десерт.
Они продолжали читать о Франце Ротенхаузене.
В Бонне западногерманское правительство болезненно воспринимало тоталитарное прошлое своего народа и понимало, что будущее будет ущербно, как результат ненужного воскрешения давно похороненных воспоминаний и ненависти, поэтому правительство крайне чувствительно отнеслось к мнению мирового сообщества, которое громко и неоднократно высказывалось, что Ротенхаузен был духовным последователем Адольфа Гитлера, наследником величайшего когда-либо известного террора. Талантливый доктор перестал быть национальным сокровищем (единственно потому что не мог держать рот закрытым), перестал быть даже национальным достоянием и стал ужасным буревестником, вьющимся вокруг шеи Германии и доброго имени его граждан. Большая часть тяжести легла на плечи университета, в котором он работал. Его уволили за аморальное поведение по отношению к одной из его аспиранток. Он отрицал все обвинения, заклеймил всю историю как ложную и обвинил администрацию и эту девушку в заговоре против него. Как бы то ни было, он понимал, против чего он пошел. Он устал тратить время на политику, когда его ждало неоконченное исследование. Он уехал без сожаления, но не бросив серьезного вызова властям, от чего получал явное удовольствие. Со временем обвинение его в аморальном поведении забылось, как будто его никогда и не было.
— То, что они с ним сделали, не было так уж не правильно, — сказала Джоанна. — Может быть, он и не был виновен в обольщении той девушки, но, клянусь всеми чертями ада, уж точно был виновен в обольщении других. Я знаю его очень хорошо. Слишком хорошо.
Алекс не мог вынести выражение загнанности в ее красивых глазах. Он отвел взгляд и стал пристально разглядывать полусъеденное пирожное, лежавшее перед ним на тарелке. Через некоторое время они взяли следующую пожелтевшую вырезку из пачки и стали читать дальше о Франце Ротенхаузене.
Шесть месяцев спустя, как его выдворили из университета, зомби-доктор продал всю свою недвижимость в Западной Германии и переехал в Сант-Мориц, в Швейцарию. В свой последний день на родине он осудил Германию, назвал ее слабой и сказал, что ее народ, по большей части, сборище хнычущих трусов и идиотов. Швейцарцы предоставили ему вид на жительство по двум причинам, ни одна из которых не была связана с его личностью. Прежде всего, Швейцария — страна с очень старой и удивительной традицией: предоставлять убежище выдающимся (и редко обычным) изгнанникам из других стран. Во-вторых, Ротенхаузен был миллионером, он унаследовал много денег и еще больше заработал за множество своих патентов в медицине и химии. Ему удалось договориться со швейцарскими налоговыми властями, и каждый год он платил десятую часть, которая казалась для него каплей в море, но существенно покрывала правительственные расходы в кантоне, где он жил. О нем думали, что он продолжает свое исследование в частной лаборатории в Сант-Морице. Но так как он никогда больше не написал ни одной строчки для публикации и никогда не говорил с газетчиками, это предположение не могло быть подтверждено. Со временем стало совершенно ясно, что о нем забыли.
Незаконченное, написанное от руки письмо Тома Шелгрина его дочери представляло собой две страницы глупых извинений. Тон письма был жалостливый: какой-то неумелый плач. Оно не давало никакой новой информации, ни единой свежей зацепки.
— Но как Ротенхаузен связан с сенатором и Ямайкой? — спросила Джоанна.
— Я не знаю, но мы выясним.
— Ты сказал, что сенатор упоминал русских.