Ночь, когда мы исчезли - Николай Викторович Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ничего подобного не случилось, я не был узнан. Лишь когда я подковылял вплотную, курильщица взглянула на меня. «Простите, что сегодня я так неловко сбежал…» — начал я и осёкся, так как вообще-то хотел обратиться по-немецки. Ольга чуть моргнула и, потерев переносицу, ответила по-русски: «Ничего страшного».
Придуманный план рухнул, и я, растерявшись, сказал: «Почему-то я был уверен, что вы игнорируете разговор на русском». Ольга медленно — как мне тогда показалось, из-за усталости от бесконечной болтовни в бюро — втянула дым и ответила: «Начальник отдела настаивает, чтобы переводчики говорили на немецком. Он может войти и услышать, что его просьба не учтена».
Дым выходил из её рта со словами, что выглядело не слишком вежливо. Она затушила папиросу об урну, кивнула и пошла к переходу. Я не знал, как поступить, потому что её голос сообщал совершенно другое, нежели днём, и был другим, тонким.
Вход на «Штеттинер-банхоф» выглядел как узкий спуск с двумя пролётами, и я думал, что он похож на жерло капища, пока в сознании не взорвалось другое слово: расселина. Она спускалась в расселину.
«Подождите!» — крикнул я, вцепившись в перила. Ольга вернулась, молча взяла меня под локоть и помогла спуститься на перрон. «Я вовсе не хотел поступать на работу в ваше бюро, — говорил я, — но мой друг Вилли предложил сходить, вдруг вам нужен ещё один переводчик. Я родом из Одессы, я вырос недалеко оттуда в немецкой колонии. Я просто хотел бы с вами поговорить…»
Над перроном вились кольца табачного дыма. «Вы навязчивы, отойдите», — напрягая голос, перебила она. Из тоннеля вынырнул поезд. Ольга шагнула к вагону, и её поглотила толпа. Было глупо лезть в давку в столь колченогом виде, и я остался провожать огоньки, уплывающие к Ораниенбургским воротам.
Ночью я не мог заснуть и вспоминал каждую секунду. Ни один жест или обертон в голове не открывали путь в тот тоннель, где мерцала другая, знакомая мне беспомощность. Но сама перемена в Ольге покоробила меня сильнее, чем дневное видение. Что это, лицемерие? Боязнь попасть в опалу у начальника, который поставил цель извести русскость?
Нет, дело было явно не в этом. Вместе с гневом во мне поднялось почти что животное желание приклеиться к ней, как лист к подошве, и не отставать. Каждая складка её пиджака, и изгиб шляпы, и морщина казались мне знакомыми и читались, как карта родных мест. Если бы Ольга мне сразу не понравилась, я бы и не стал всматриваться в её зрачки — так что всё решил случай.
Следующим вечером я выхаживал свою дневную норму шагов на Доротеином погосте и думал, как поступить, когда увидел в опускающихся сумерках её фигуру. Ольга сидела на скамейке у мавзолея Штаргардтов. Ошибаться и медлить было непозволительно, и я подкрался к ней по тропинке из-за полурухнувшего кенотафа.
«Простите, я вчера был навязчив и сейчас, может быть, тоже, но послушайте, я хочу объяснить, это недолго…» Ольга даже не вздрогнула. Она была бесстрастна. Она просто указала на скамейку.
«Я заметил что-то в вас, очень знакомое, что я видел сам. И я подумал… то есть почувствовал, что вдруг смогу помочь вам. Я не навязываюсь, поверьте».
Конечно, я понимал, что именно навязываюсь, однако безумие подхватило меня и поволокло, и я рассказал о себе всё-всё, кроме убийств. Странно, но мне не было страшно. Её черты, её лицо почему-то обнимали меня доверием.
За полчаса я добрался от степи до окских закатов и штыка и провала длиною в полгода, во время которого я был чудом спасён от заражения крови и простился с частью желудка. Кстати, да, до самого лета я был в полусне и приходил в себя лишь на жалкие обрывки времени, разорванного в лохмотья. Я переживал жестокие воспоминания, имел видения, созерцал у койки божества времени с львиными головами и в халатах.
Ольга молчала, будто превратившись в один из кенотафов. Я подумал, как был бы красив памятник в виде женщины, которая сидит, закинув ногу на ногу, и обнимает сцепленными кистями колени, глядя перед собой.
Стемнело. Мимо прошёл смотритель, чуть задержав у скамейки шаг. Ольга произнесла своим вторым, тонким голосом: «Не волнуйтесь, я ему уже показывала удостоверение Восточного министерства, и он не будет задавать вопросы…» Пауза. Ещё пауза.
«Я объясню вам честно, потому что по-другому просто бессмысленно, — сказала она наконец. — Я, конечно, выслушала вас, но… я совершенно не собиралась ни о чём таком говорить сама. Здесь всё…» Она подняла руки к небу как чашечки весов. «Я пока не понимаю, что в этом городе… в этой жизни происходит. Эмигранты как-то приспосабливаются, а я… я же с советской стороны. Гегель — единственный более-менее понятный мой знакомец. Ещё его сосед, вон там: Фихте».
Она указала на шевелившиеся во тьме глыбы. Я понимающе кивал. Повисла ещё одна пауза, как длящаяся нота, которую не хотелось обрывать — да я и не знал как.
«Будьте у Гегеля в полдень», — и Ольга тихо, как тень, пошла к калитке гугенотского кладбища, которое примыкало к Доротеиному. Она лавировала между надгробиями, пока не скрылась в воротах, ведущих на Шоссеенштрассе. Я же потащился в госпиталь, где через неделю ожидались комиссия и выписка.
Немного затрудняюсь… Можно долго вспоминать о том, как состоялась наша тягчайшая, крепкая, как петля, связь, но не хочется… С другой стороны, это важно, и я не хочу дать этому пропасть.
Наутро я сбежал с процедур и прибыл к Гегелю заранее. Мы встретились, Ольга кое-что рассказала о себе. Доверие наше друг к другу разрасталось с каждой минуты и в конце концов стало чем-то вроде дерева, под кроной которого можно спрятаться от палящего солнца. Мы встречались у гугенотов две недели, и, когда меня комиссовали, я даже не стал тревожить Вилли насчёт жилья. Ольга просто дала мне листок с адресом.
Итак, откуда она взялась… Её отец погиб во время Первой мировой, но не на фронте, а в перестрелке в московском ресторане. Он держал этот ресторан и разнимал однажды ссору, кончившуюся пальбой. Мать видела его смерть и повредилась рассудком. Ольге исполнилось одиннадцать, единственный её брат служил в мотоциклетном полку и гонял вестовым по Галиции.
Ольга училась в классе одарённых детей-пианистов у профессора Рубинштейна. Безумная мать умерла. Началась революция, и профессор присоветовал ей училище, чей диплом давал право работать аккомпаниатором. Брата перебросили с одной