Такое долгое странствие - Рохинтон Мистри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аламаи была высокой женщиной, гораздо выше Диншавджи, с язвительно-суровым лицом человека, всегда готового увидеть изъяны в этом мире, а особенно в его обитателях. Словом, настоящая мегера. Ее тощая шея перетекала в узкие, постоянно приподнятые, немного сутулые плечи. «Быть бездетным, иметь такую жену, как Аламаи, и при этом обладать таким чувством юмора!..» – подумал Густад. А может, именно поэтому. Его домашний стервятник. Он чуть было снова не улыбнулся, вспомнив любимую присказку Джиншавджи: «Не придется нести мои кости на Башню, мой домашний стервятник обгложет их раньше».
Выразив соболезнования, он сказал:
– Аламаи, пожалуйста, если я могу чем-нибудь помочь, только скажите.
Прежде чем она успела ответить, в палату ворвался молодой человек с бледным одутловатым лицом.
– Тетушка! Тетушка! – закричал он высоким голосом, который частично исходил из носа, идеально подходившего для этой цели благодаря своей форме и размеру. – Те-е-етушка! Ты ушла и оставила меня в туалете!
Все больные в палате открыли глаза. На вид парню было лет двадцать. Интересно, кто он? – подумал Густад.
– Ш-ш-ш-ш! Muа́ дурачок! Закрой рот сейчас же! Безмозглый мальчик, тут больные люди спят. Ты что, заблудился бы без меня в туалете?
Взрослый мальчик надулся, получив выговор.
– Иди познакомься с Густаджи Ноблом. Он был папиным лучшим другом. – Обернувшись к Густаду, она объяснила: – Это наш племянник Нусли, сын моей сестры. У нас детей не было, и он всегда был для нас как сын. Наедине он всегда называл нас только мамой и папой. Я привела его, чтобы он мне помог. Ну подойди, подойди, что ты стоишь и пялишься! Пожми руку дяде Густаду!
Нусли, хихикая, протянул руку. Он был тощим и стоял, опустив плечи. A single-paasri weakling[261], подумал Густад, пожимая липкую руку и недоумевая, как сестра стервятницы могла произвести на свет такое робкое существо, как Нусли. А может, это было неизбежно? Он повторил, обращаясь к Аламаи:
– Могу ли я чем-нибудь вам помочь?
– Пока Нусли был в туалете, я позвонила в Башню Безмолвия. Они сказали, что катафалк прибудет через полчаса.
Больные, закрывшие глаза после того, как Аламаи утихомирила Нусли, снова открыли их, потому что Нусли опять задействовал свой пронзительный голосовой инструмент.
– Тетушка, мне так стра-а-ашно!
– Ля-ля-ля! Теперь-то чего ты боишься?
– Катафалка, – завыл он. – Я не хочу в него садиться!
– Безмозглый мальчишка, что в этом страшного? Это же просто как микроавтобус. Помнишь, в прошлом году мы все ездили в таком микроавтобусе на пикник в сады Виктории с семьей дяди Дораба? И видели там много всяких животных. Это будет такой же микроавтобус.
– Нет, тетушка, пожалуйста, я очень боюсь. – Он съежился и стал выкручивать себе руки.
– Marey em-no-em![262] Одному Богу известно, зачем я притащила тебя с собой! Думала, ты будешь помогать. Где была моя голова?! – Она обеими руками ударила себя по голове.
Густад почувствовал, что пора ему вмешаться, пока еще больше пациентов не разбудил кошмар, происходящий в их палате.
– Аламаи, я охотно поеду с вами в катафалке, чтобы помочь все организовать.
– Видишь? Видишь, lumbasoo-baywakoof[263], слушай, что говорит дядя Густад. Он не боится, видишь? – Нусли стоял, уставившись на свои ноги и поджав губы, как будто собирался плюнуть. Она хлопнула его по спине, он еще больше ссутулился. – Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю!
– Да-да, он поедет, – сказал Густад. – И будет сидеть рядом со мной. Правда, Нусли?
– Ладно, – ответил тот и захихикал.
– И чтобы я не слышала твоих хиханек-хаханек, – сказала Аламаи. Но, прежде чем последовать ее приказу, Нусли позволил себе еще один короткий пароксизм смеха.
Теперь Аламаи переключила внимание на чемодан Диншавджи, стоявший под кроватью.
– Давай, давай, Нусли! Не стой столбом! Иди сюда и вытащи чемодан. Я хочу проверить, все ли, что папа взял из дома, на месте. Не доверяю я этим больничным служащим.
Густад счел, что это подходящий момент, чтобы на время исчезнуть. Он вернется к прибытию катафалка.
– Простите, я отлучусь на несколько минут.
Аламаи, занятая инвентаризацией, отпустила его царственным жестом. Уходя, он успел заметить черные ботинки Диншавджи в чемодане. Пустые, они казались больше, чем были при жизни хозяина.
Пройдя по длинному холодному коридору, он спустился по лестнице, пересек приемный зал, вестибюль и вышел в больничный двор. Лужайка была чуть влажной и источала приятный запах свежескошенной травы. Во дворе было темно, если не считать тусклого света от кованого железного фонаря, стоявшего у дорожки. Он направился в маленький сад с беседкой, где сидел много воскресений тому назад, когда Диншавджи еще только привезли в больницу.
Скамейка, как и трава, была влажной. Для росы слишком рано, должно быть, маали[264] намочили, когда поливали цветы. Он постелил носовой платок и сел. Ощущение опустошенности, которому он до сих пор не давал воли, накрыло его. Он чувствовал себя измученным, лишенным последних сил, полностью ушедших на то, чтобы пройти через этот трудный день, от рынка Кроуфорд до Горы Марии, сдерживать хромоту и терпеливо вынести общение с Аламаи.
На скамейке под деревьями было прохладно. И мирно. Как на природе. Или в той горной деревушке с ночным стрекотом насекомых. В Матеране, когда ему было восемь лет и папа возил туда их всех: бабушку, дедушку, семью младшего брата (того самого, который обманул папино доверие и погубил его) и двух слуг. Они забронировали четыре номера в отеле «Центральный». Когда вышли из игрушечного поезда, который медленно, пыхтя, доставил их на станцию, шел дождь. К тому времени, когда они на рикшах доехали до отеля, все промокло насквозь. Управляющий был папиным личным другом. Он приказал отнести им в номера чашки с горячим напитком «Боурн Вита»[265]. Когда стемнело, зажглись фонари и налетели москиты. Тогда Густад впервые спал под москитной сеткой. Он проскользнул в кровать через просвет в сетке, и мама подоткнула ее концы под матрас. Было непривычно желать спокойной ночи и говорить «Да благословит тебя Бог» через ткань, похожую на марлю, и через нее же слышать мамин ответ. Голос доносился ясно, но выглядела мама такой бесплотной за этой вуалью, такой далекой, вне пределов его досягаемости, и он почувствовал себя под этим белым балдахином так, словно он совсем один погребен в своем безмоскитном мавзолее. Путешествие было таким долгим, и он заснул.
Но та картинка навсегда запечатлелась в его