Век Наполеона. Реконструкция эпохи - Сергей Тепляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Московский магистрат приговорил Верещагина к лишению доброго имени и бессрочным работам в Нерчинске, к которым московский Сенат, утвердивший приговор 19 августа, прибавил по предложению Ростопчина еще 25 ударов плетью. Мешков был лишен чина, дворянства и отдан в солдаты. (При этом Ростопчин очень хотел Верещагина для острастки другим казнить и даже отправил прошение об этом царю, но тот промолчал).
Воспользовавшись этим же делом, Ростопчин выслал из Москвы почтдиректора Федора Ключарева, сын которого передавал Верещагину иностранные газеты, и Николая Новикова, вся вина которого состояла в общем-то лишь в том, что еще при Екатерине он издавал вольнодумный журнал «Трутень» и размышлял об отмене крепостного права. Ростопчин «чистил» город от всех, кто мог думать «не то» и «не так». К тому же Ключарев и Новиков были мартинисты (члены основанной в XVIII веке Мартинесом де Паскуалли секты считали себя людьми, которые способны видеть сверхъестественные видения, визионерами, а одним из пунктов их политической программы было право человека жить в свободном государстве) – Ростопчин видел в них «пятую колонну» и, например, даже просил Александра Первого не присылать писем через московский почтамт. Дополнительные опасения, надо думать, внушало ему и то, что Ключарев был вольноотпущенный крестьянин. (Ростопчин многих считал мартинистами: когда поэт Жуковский решил вступить в ополчение, Карамзин, полагая, что солдат из него никакой, просил Ростопчина прикомандировать поэта к себе. Граф отказал, заявив, что Жуковский заражен якобинскими мыслями).
Хотя история с Верещагиным, Мешковым и другими несчастными должна была стать показательной поркой в прямом и переносном смыслах, но, как пишет Федор Мускатблит, «Москва интересовалась этим делом мало»: 10 июля было обнародовано воззвание к Москве царя Александра, и стало известно, что он сам приедет в древнюю столицу. 11 июля колоссальная толпа двинулась на Поклонную гору – встречать императора. «Все намеревались выпрячь лошадей из царской коляски и на плечах нести ее прямо в Кремль», – пишет Мускатблит. Царь, чтобы избежать торжественной встречи, затянул с приездом и появился у Поклонной горы только поздним вечером. После полуночи 12 июля он был в Кремле, который к утру до отказа заполнили толпы москвичей. Из Успенского собора Александр Первый шел под перезвон колоколов, «сомкнутый в живом кольце густой массы». Когда свита попыталась расчистить ему путь, царь сказал: «Не троньте их! Я пройду». Народ кричал ему: «Дай насмотреться на тебя!», «Веди нас куда хочешь!», «Умрем или победим!».
15 июля в Слободском дворце царь выступил перед дворянством и купечеством Москвы, призвав «показать миру могущество России». Началась добровольная подписка, и в первые полчаса собрали несколько миллионов рублей. Было решено создать ополчение. Дворянство и купечество клялось положить для Отечества и жизни, и состояние. Граф Петр Салтыков и граф Матвей Дмитриев-Мамонов на свои деньги взялись создать полки Московский гусарский и Московский казачий – с людьми, лошадьми, оружием и обмундированием. В Московский казачий вступил поэт Петр Вяземский, а в Московский гусарский Александр Грибоедов. (Корнет Грибоедов, правда, 8 сентября заболел и с французами не воевал, как, впрочем, и весь Московский гусарский полк, который даже после оставления Москвы все никак не мог закончить формирование. В декабре 1812 года, уже после смерти своего основателя графа Салтыкова, Московский гусарский полк был соединен с Иркутским драгунским, а чтобы никому не было обидно, новую воинскую часть назвали «Иркутский гусарский полк» – под этим названием он прошел весь Заграничный поход. А вот казаки Дмитриева-Мамонова успели еще под Бородино, как и сформированный в Москве на средства Николая Демидова (из тех самых Демидовых) 1-й егерский полк Московской военной силы).
Уже тогда были и провидцы – Сергей Глинка 15 июля заявил в Дворянском собрании: «Мы не должны ужасаться: Москва будет сдана». (Печальную славу пророка Глинка застолбил потом в своих воспоминаниях о 1812 годе. У Глинки, видимо, был дар – в июне 1812 года на новоселье у приятеля он сказал: «Хозяину дай Бог прожить еще сто лет, а дому не устоять». Дом и правда сгорел, но и хозяин ненадолго его пережил – умер от потрясений через несколько месяцев). Свое убеждение о сдаче Москвы Глинка обосновывал тремя соображениями, из которых только одно было практическим – «от Немана до Москвы нет ни природной, ни искусственной обороны, достаточной к остановлению сильного неприятеля», а остальные два – романтическими: Глинка считал, что «Москва привыкла страдать за Россию» и «сдача Москвы будет спасением России и Европы».
Правда, в своем журнале Глинка пророчить судьбу Москвы не стал, и многим даже сама мысль о приходе сюда неприятеля казалась дикой. Одна московская барыня уже много позже в письме к подруге сетовала на то, что, полагая Москву безопасной, велела перевезти ценности из имения в столицу: в результате московский дом сгорел, а вот до имения французы как раз и не дошли.
Но были и те, кому инстинкт велел спасаться. Уже в конце июля в одном из своих писем Ростопчин написал с ядерным зарядом сарказма: «дамы и мужчины женского пола уехали». В эти же дни Николай Карамзин из Москвы писал другу: «Наши стены ежедневно более и более пустеют, уезжает множество. (…) Многие из наших знакомцев уже в бегах».
И это при том, что поступавшие из армии рапорты были один лучше другого, а в переложении «афишек» Ростопчина действительность оказывалась и вовсе перевернутой с ног на голову 14 августа Ростопчин писал: «Неприятель от генеральнаго сражения уклоняется» – будто это не Наполеон, а русские преследовали неприятеля. И дальше: «К нам от него немцы бегут сотнями и объявляют, что соотчичи их в первом сражении перейдут к нам».
В этот же день отправлялось на войну Московское ополчение. В первом отряде было 6 тысяч человек. Напутственный молебен вместо престарелого митрополита Платона отслужил архиепископ Августин. Владыка должен был освятить знамена, но оказалось, что их «не построили». Тогда Августин вынес из стоявшей неподалеку церкви Спаса на крови две хоругви и отдал их ополчению.
А на другой день, 15 августа, жительница Москвы Мария Волкова написала подруге: «Вчера мы простились с братом и его женой. Они поспешили уехать, пока еще есть возможность достать лошадей. Чтобы проехать 30 верст до имения Виельгорских, им пришлось заплатить 450 рублей за девять лошадей. В городе почти не осталось лошадей, и окрестности Москвы могли бы послужить живописцу образцом для изображения бегства Египетского».
15 августа должны были начаться занятия в благородном пансионе Московского университета. Однако никто из тех, кто уехал на каникулы, в Москву не вернулся. (Более того, стали уезжать и те, кто оставался в Москве, и в конце концов из всего пансиона осталось только семь учеников).
«Я жизнию отвечаю, что злодей в Москве не будет!» – писал Ростопчин в афишке от 17 августа, которую поминали ему потом всю жизнь. Здесь же он писал о том, что у русской армии достаточно сил, чтобы превозмочь врага (причем, число пехоты было увеличено на четверть, а артиллерии вполовину). «Армии насчитал он 120 тысяч, между тем как публика полагала, что ее есть налицо 400 тысяч, – писал Михаил Маракуев. – Как скоро это сделалось известно, все решительно предположили, что Россия погибла».