Век Наполеона. Реконструкция эпохи - Сергей Тепляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в России, и в Москве многие уже давно воспринимали происходящее как одну долгую войну. Как и через 130 лет, в 1941 году, о ней говорили много, часто, ее ждали, получая из разных мест то подтверждения ее неминуемости, то столь же достоверные подтверждения ее невероятности.
Находившийся в Риге чиновник Особенной канцелярии Максим фон Фок писал весной 1812 года министру полиции Балашову о том, что слышал от иностранцев и читал в европейских газетах: «Вестфальский посланник граф Буш в рассуждении нынешних военных приготовлений отзывался, что прежде, нежели успеют в Российской Армии назначить Генералов и Главнокомандующих, Французские Орлы уже будут в Петербурге».
В российские газеты такая информация не допускалась, но эта и подобная похвальба наверняка достигали России в виде разговоров и слухов. Впрочем, такого добра тогда было не переслушать. Говорили, что Наполеон ругается с Марией-Луизой и она вот-вот повторит судьбу Марии-Антуанетты (которая к тому же приходилась новой жене Наполеона теткой), что венгры, призванные в австрийские корпуса Великой Армии, отказываются воевать с Россией, что даже в Польше на это немного охотников, что Австрия решила соблюдать нейтралитет, что даже французский посол в одном из германских государств готов был биться об заклад, что войны не будет, а все приготовления напрасны, что Великая Армия уже сейчас в крайней нужде, Талейран уговаривает прусского короля склонить Александра Первого к новому миру с Наполеоном, что дела французов в Испании крайне плохи, и что в случае войны шведы выступят союзниками России и устроят десант в Германию. Надо полагать, за обсуждением всего этого время в гостиных пролетало незаметно. Изрядно нервировала всех и комета (Великая комета), висевшая возле ковша Большой Медведицы с октября 1811 года. Хотя к лету 1812 года она и сошла с неба, но ее появление однозначно расценивалось как предсказание войны. (Великая комета имеет период обращения вокруг Солнца в 3100 лет, и в следующий раз появится на небе в конце пятого тысячелетия – может, тогда на Земле будет и новый Наполеон). Общество, в том числе и в Москве, было наэлектризовано. Жили как в последний раз. «Никогда в Москве и в ее окрестностях так не веселились, как перед грозным и мрачным двенадцатым годом. Балы в городе и в подмосковных поместьях сменялись балами, катаньями, концертами и маскарадами», – этими словами Григорий Данилевский начинает свой роман «Сожженная Москва».
Французы перешли Неман по русскому счету дат 12 июня. Уже 15 июня новость эта была опубликована в «Московских ведомостях» вместе с Манифестом Александра Первого, в котором говорилось: «Я не положу оружия, доколе ни одного неприятельского воина не останется в царстве моем». Однако публика взволновалась не слишком – тогда редкое лето проходило без какой-нибудь войны. По свидетельству современников, попервости, обсуждая войну, приходили к выводу, что «Наполеон, после двух-трех побед принудит нас к миру, отняв у нас несколько областей и восстановив Польшу, – и это находили вполне справедливым, великолепным и ничуть не обидным».
Главных должностей в Москве было три – обер-полицмейстер (в 1812 году – Петр Ивашкин), гражданский губернатор (в 1812 году – Николай Обресков) и военный губернатор, каковым с 24 мая 1812 года был назначен Федор Ростопчин. Показательно, что уже 29 мая он стал главнокомандующим Москвы. По мере продвижения войны к Москве доля ответственности Ростопчина за жизнь города росла. Однако еще долго, демонстрируя, видимо, заранее обдуманную невозмутимость, он оставался в своем имении Сокольники, где в перерывах между делами (тогда у него еще были перерывы) играл в бильярд с шутом Махаловым: если Махалов выигрывал, Ростопчин давал ему пять рублей, а при проигрыше шут должен был выпить большой стакан воды или пролезть несколько раз под бильярдом. (Петр Ивашкин в это же время строил в Москве дом, возбуждая недовольство москвичей: «Нашел время строиться». Дом этот в пожаре сгорел).
При всем том Ростопчин предпринял ряд мер для предотвращения паники и упаднических настроений: обратился к священникам католических храмов (их в Москве было два) с просьбой внушить прихожанам-иностранцам, чтобы «в разговорах ограничивали себя скромностью» (т. е. не болтали лишнего); следил, чтобы торговля велась беспрепятственно (один торговец солью, своей нерасторопностью создавший очередь, получил для примера 50 палок, о чем Ростопчин отрапортовал государю).
Дворянские и чиновные семьи как могли выражали патриотизм: решив не говорить по-французски, многие перешли на русский, который если и знали, то крайне плохо (поэтому в городе резко выросла потребность в преподавателях русского языка). За разговоры по-французски в обществе взимали штрафы.
В то время в Москве выходили газета «Московские ведомости» (последний ее номер был выпущен 31 августа) и журнал «Русский вестник», издававшийся известным в городе журналистом Сергеем Глинкой. Кроме газет, знатные господа узнавали новости и слухи в Английском клубе: Николай Карамзин говорил, что «надобно ехать в Английский клуб, чтобы узнать общее мнение».
Для простого народа в типографии возле Казанского собора печатались листовки и вывешивались прямо тут же, на стене. Самые нетерпеливые ждали их прямо возле собора, так что в конце концов здесь сформировался целый «дискуссионный клуб». Здесь же вывешивали лубки – картинки с изображением мужика Долбилы и ратника Гвоздилы, крушивших французов. Правда, последних известий в них было мало, а того, во что могли поверить читатели – еще меньше. Власти говорили горожанам о войне скудно и неохотно, известно было только, что обе армии отступают, отыскивая удобное место для большого сражения. Зато вовсю делалось то, что сейчас назвали бы «формированием общественного мнения».
1 июля вышла афишка про московского мещанина Карнюшку Чихирина, который, выпив, говорил о Бонапарте и его войске так: «Полно демоном-то наряжаться: молитву сотворим, так до петухов сгинешь! Сиди-тко лучше дома да играй в жмурки либо в гулючки. Полно тебе фиглярить: ведь солдаты-то твои карлики да щегольки; ни тулупа, ни рукавиц, ни малахая, ни онуч не наденут. Ну, где им русское житье-бытье вынести? От капусты раздует, от каши перелопаются, от щей задохнутся, а которые в зиму-то и останутся, так крещенские морозы поморят». Это была первая из «афишек» Ростопчина, но в отличие от остальных она еще не имела названия «Дружеские послания от Главнокомандующего в Москве к жителям ее».
Вяземский пишет об афишках: «Жуковскому они нравились; Карамзин читал их с некоторым смущением». Вполне объяснимо, что эффект от афишек нередко был прямо противоположный ожидавшемуся. «Афишки московского градоначальника графа Ростопчина выводили всех из терпения деревенским сказочным стилем, – писал 23-летний ростовчанин Михаил Маракуев, выехавший летом 1812 года в Харьков на ярмарку и оттуда наблюдавший за великими событиями по тогдашним газетам и разговорам. – Неудачные эти выдумки его вызывали презрение, а чернь неизвестно за что питала к нему величайшую ненависть».
Афишка от 3 июля была посвящена делу Верещагина. Дореволюционный литератор Федор Мускатблит в своей статье «Москва в 1812 году» упоминает кофейню турка Федора Андреева, куда ходили читать иностранные газеты образованные москвичи, в числе которых был 22-летний купеческий сын Михаил Верещагин – тот самый, которому это чтение стоило жизни. Верещагин хорошо знал немецкий и французский. Он перевел своему приятелю, частному поверенному (адвокату) Павлу Мешкову, речь Наполеона к князьям Рейнского союза, которую тот произнес перед походом в Россию, и письмо Наполеона к прусскому королю Фридриху Вильгельму. В первом было сказано: «не пройдет и шести месяцев, как две северные столицы узрят в своих стенах победителей всего мира», во втором про Россию не говорилось вообще ничего. Мешков записал тексты и показал их некоему Смирнову, у которого снимал жилье, а возможно, и не только ему – у Толстого в «Войне и мире» упоминается, что для выхода на Верещагина полиции пришлось «размотать цепочку» из 63 человек. Верещагин и Мешков «загремели» в «Яму» – так называлась московская временная тюрьма. Делом Верещагина занимался следственный пристав Яковлев, чьим именем тогда пугали детей. Федор Мускатблит пишет, что «этот сыщик бил допрашиваемых смертным боем, от которого несчастные нередко умирали тут же или, в лучшем случае, оставались калеками на всю жизнь». Неудивительно, что Верещагин почти сразу признал себя виноватым (Мешкова как дворянина пытать было нельзя). При этом, правда, Верещагин всю вину взял на себя. 3 июля появилась афишка Ростопчина о «дерзких бумагах», причем, Верещагин был назван их сочинителем.