Десять десятилетий - Борис Ефимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шли годы, ознаменованные ожесточенными внутрипартийными разногласиями. В первое время Раскольников примыкал к оппозиции, разделял взгляды Троцкого. Его оппозиционность, естественно, привела к тому, что он был освобожден от высоких должностей, которые занимал в Военно-морском ведомстве, и направлен на дипломатическую работу, то есть по сути дела в почетную ссылку. А когда он уехал послом в Болгарию, был вообще почти забыт и «легендарным» больше не числился.
Между тем, вопреки словам широко распеваемой песни: «Над страной весенний ветер веет, с каждым днем все радостнее жить», вопреки возвещенному «Вождем и Учителем»: «Жить стало лучше, жить стало веселее», огромную страну из конца в конец пронизывали отнюдь не весенние, а страшные, леденящие ветры «ежовщины» и «бериевщины». Тысячи и тысячи ни в чем неповинных людей ежедневно и еженощно отправлялись за колючую проволоку ГУЛАГа, тысячи и тысячи получали пулю в затылок по скорому и безапелляционному приговору всевозможных трибуналов, военных коллегий, особых совещаний, «троек» и «двоек».
Положенную и весьма значительную долю в число жертв сталинского террора вносили и зарубежные работники Советского Союза. Полпреды, их заместители, советники, атташе, даже скромные переводчики и бухгалтеры то и дело вызывались в Москву и бесследно исчезали, иногда прямо с вокзала. Я сам был свидетелем такой сцены. На платформе Белорусского вокзала остановился поезд, прибывший из Берлина. На ступеньках спального вагона стоял с чемоданчиком в руке заведующий одним из отделов берлинского полпредства Яков Магалиф. Я хорошо его знал, бывая в Германии, неизменно встречал с его стороны дружескую заботу и помощь в различных деловых проблемах. Он весело махал рукой встречавшим его жене и сыну. Но они не успели с ним поздороваться: едва он ступил на платформу, к нему подошли двое, коротко с ним поговорили и все вместе ушли в здание вокзала на глазах ошеломленных жены и сына. Больше они его не видели.
А случалось и по-другому. Я был знаком с работником Наркоминдела Михаилом Островским, встречался с ним в ЦДРИ, ЦДЛ, на собраниях деятелей культуры, в ЖУРГАЗе и других местах. Слышал, что он назначен полпредом в Румынию. И вот через какое-то не очень долгое время я встречаю его в Москве, и он рассказывает со смехом:
— Представляете себе? Перед вручением королю отзывной грамоты шеф протокола меня предупреждает, что после формальной процедуры король намерен дать мне приватную аудиенцию. Что ж, пожалуйста. И что вы думаете? Он мне говорит, ни более ни менее, что не советует мне возвращаться в Москву, так как по имеющимся у него точным сведениям я буду немедленно арестован. Знаете, как я ответил? Ваше величество! Только глубокое уважение к вам и к месту, где мы находимся, мешает мне расхохотаться вам в лицо!
— Да… Здорово, — уныло сказал я и неосторожно добавил: — А давно вы приехали?
— Да уже третий день, — ответил он, как-то подозрительно на меня поглядев.
Примерно через неделю я услышал, что Островский арестован и разоблачен, как «враг народа».
Естественно, отзывались в Москву и бесследно исчезали и работники полпредства в Болгарии. Со дня надень, без сомнения, ждал своего отзыва и Раскольников, не предполагая, конечно, при этом ничего хорошего ни для себя, ни для своей молодой жены. Забыл сказать, что брак его с Наташей Пилацкой оказался непрочным. Они расстались, друг в друге, как я понимаю, разочарованные. А в Софию он приехал со своей третьей и последней супругой с красивым именем Муза.
Не берусь судить, какие мотивы руководили Раскольниковым в тот критический момент. Был ли то естественный инстинкт самосохранения, нежелание бесславно закончить свою легендарную биографию в застенках НКВД или в нем заговорил волевой и решительный мичман Раскольников времен Октябрьского переворота и подвигов Волжской военной флотилии. Но в отличие от многих и многих, без сопротивления, покорно, как под гипнозом положивших голову на плаху, у Раскольникова созревало другое решение.
Ждать пришлось недолго. В один «прекрасный» день тридцать восьмого года на имя Раскольникова поступило из Москвы лаконичное приглашение на срочное совещание в Наркоминделе. Смысл его не вызывал сомнений: то было приглашение на арест, ссылку или, скорее всего, через короткое время, расстрел. Раскольников не стал колебаться — он ответил немедленно и решительно, что отказывается вернуться в страну, где «воцарился кровавый произвол и разнузданный террор». То был открытый и дерзкий вызов всемогущему «Отцу народов», и, понимая это, Раскольников счел за благо покинуть вместе с Музой Болгарию, откуда его из страха перед Сталиным вполне могли выдать советским властям, и уехал во Францию.
Раскольников решительно и отважно перешел политический Рубикон в своей биографии, но положение его за рубежом было весьма сложным и, прямо сказать, незавидным. Политического убежища ему во Франции не предоставили. В той неспокойной международной обстановке не хотели, видимо, портить отношения с мощным Советским Союзом. Руководство Французской компартии, целиком зависящее от субсидий из Москвы, видело в нем перебежчика в лагерь буржуазии, предателя социалистического отечества, а белая эмиграция не могла, конечно, простить «легендарного» участия в окаянном большевистском перевороте. Но Раскольникова все это, по-видимому, мало беспокоило. Он был слишком одержим в эти дни духом борьбы, гневом против сталинского режима.
Надо сказать, что в ту пору для советской действительности не были редкостью «невозвращенцы», среди которых встречались и весьма ответственные лица, даже личные секретари и помощники Сталина, которые, зная непредсказуемый нрав «Вождя и Учителя», предпочитали держаться от него подальше. Все эти невозвращенцы себя отнюдь не афишировали, жили по разным странам тихо и незаметно, стараясь, чтобы о них забыли.
Конечно, и Раскольников мог бы спокойно доживать свой век вместе с Музой где-нибудь во французской или американской провинции, с успехом издавая мемуары о событиях «десяти дней, которые потрясли мир», о подвигах Волжской военной флотилии, о встречах с Троцким, о своем пребывании с легендарной Ларисой Рейснер в Афганистане и многом другом, не затрагивая при этом личности Сталина, «ежовщины» и «бериевщины». Мог бы, конечно, но он, как оказалось, был сделан из другого материала…
В августе 1939 года Федор Раскольников написал, а в октябре опубликовал в печати «Открытое письмо Сталину». Оно было перепечатано во многих странах и даже проникло в рукописных копиях в Советский Союз. Взять его для прочтения могло стать так же смертельно опасно, как и «Мою жизнь» Троцкого. От чтения «Открытого письма» становилось страшно и охватывала дрожь. Думаю, что мало есть в истории человеческих документов подобной силы, подобного страстного, сокрушающего обвинения. Это — подлинная, неумолимая инвектива, хотя объяснение этого латинского термина в словаре, как «резкой, оскорбительной речи, бранного выпада против кого-нибудь», кажется мне в данном случае слишком слабым и мягким. «Открытое письмо Сталину» Раскольникова — это не брань. Более правильно сравнить его с раскаленным, немилосердно хлещущим бичом.
Невольно вспоминается письмо Ивану Грозному от бежавшего за рубеж князя Курбского. Помните, у Алексея Константиновича Толстого: