Шафрановые врата - Линда Холман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так много вопросов, на которые трудно найти ответы! Казалось, что я запуталась в паутине: Манон, Ажулай, Оливер, Этьен.
— Вместо этого, — сказал Ажулай, — Манон искала любви. Она попыталась ухватить ее кончиками пальцев, и тем не менее, как это ни грустно, была не в состоянии понять, почему то, что она считала любовью, всегда от нее ускользало.
Я наблюдала за его лицом. Предлагал ли он когда-нибудь Манон выйти за него замуж? Отказала ли она ему, потому что он туарег, но он продолжает ее любить?
— Но… когда Этьен узнал, что Манон его сестра? — спросила я.
Ажулай вышел из тени и посмотрел на солнце.
— Я должен идти, — сказал он.
Я осталась на месте, не желая, чтобы он уходил. Его рассказ и его голос буквально загипнотизировали меня.
Он оглянулся на меня.
— Я передам Этьену то, что вы просили, мадемуазель О'Шиа, — пообещал он.
— Меня зовут Сидония, — сказала я, не понимая зачем.
Он кивнул. Я хотела, чтобы он назвал меня по имени. Мне хотелось услышать, как он произнесет мое имя. Но он повернулся и зашагал прочь.
Пока я жила в отеле «Норд-Африкан», несколько раз, увидев издали мужчину в одном из придорожных кафе во французском квартале, я думала, что это Этьен. Иной раз, когда я ловила на себе взгляд высокого туарега в синем, царственно вышагивающего по улице, я думала, что это может быть Ажулай.
Иногда мне снился Этьен: беспокойные, тревожные сны, в которых терялись либо он, либо я. Сны, в которых я находила его, но он меня не узнавал. Сны, в которых я видела его издали, но, когда подходила ближе, он становился меньше и совсем исчезал.
Сны, где я смотрела в зеркало и не узнавала себя, мои черты постоянно менялись.
Просыпаясь после таких кошмаров, я пыталась успокоиться, вспоминая время, когда мы с Этьеном любили друг друга в Олбани. Но становилось все труднее и труднее вспоминать моменты нежности, выражение его лица, когда он смотрел, как я иду к нему.
Однажды утром, лежа в постели и слушая призыв к утренней молитве, я потянулась к тумбочке и взяла плитку Синего Человека с писты. Я провела рукой по выпуклому сине-зеленому узору; плитка была гладкой и холодной под моими пальцами. Как мастер добился такой глубины цвета?
Я вспомнила дикие картины маслом Манон, а потом сравнила их со своими изящными изображениями, к которым всегда относилась болезненно, с моими тщательно выполненными, идеальными цветками в нежных тонах. Осторожными мазками я выписывала птичий хохолок или крыло бабочки. Да, это были чудесные цветы, замечательные птицы и бабочки, нарисованные с натуры, но какие ощущения они вызывали? Какую часть себя я вложила в те работы?
И снова я увидела себя с кисточкой в своей комнате в Олбани, пытающуюся передать что-то малозначительное. Но я знала, что те картины уже не были частью моего мира — этого мира, нового мира.
Я снова вспомнила поездку с Мустафой и Азизом, яркие лодочные причалы вдоль побережья Атлантики, желтое небо в конце дня, кружение чаек. Я вспомнила деревенских бдительных, вечно голодных собак под столами торговцев мясом, ожидающих ежедневной подачки — внутренностей козы, овцы или ягненка, которые мужчины бросали им.
Я вспоминала ровные ряды пальм на главной улице Ла Виль Нувель и разнообразие цветов в многочисленных садах. Я закрыла глаза и представила переливы марокканских красок повсюду: в тканях, одежде, на кафеле, стенах, ставнях, дверях и воротах. От этих ярких цветов у меня уже рябило в глазах, но были здесь и такие мягкие, такие нежные и неземные цвета, что хотелось протянуть руку и зажать их в кулаке, как некоторые хотят поймать облако.
Я села.
Неожиданно мне захотелось нарисовать все это: лодки, небо и птиц — и парящих в небе, и заточенных в клетки на рынке. Мне захотелось нарисовать костлявых котов Марракеша, или даже отвратительные отрубленные головы коз, или одинокие могилы на мусульманском кладбище. Я хотела передать суету лабиринтов базаров с их тяжелыми корзинами с шерстью, с впечатляющими узорами на коврах, с переливающимися камнями в украшениях, со сверкающими серебряными чайниками и с радужными бабучами. Я хотела запечатлеть неправдоподобно белоснежные — благодаря извести — беленые стены; я хотела воссоздать невообразимые действа Джемаа-эль-Фна; я хотела скопировать знаменитую синеву Мажореля.
Я понятия не имела, смогу ли воспроизвести хоть какой-нибудь из этих образов, пусть даже приблизительно. Но я должна была попробовать.
Я пошла в художественный магазин, мимо которого часто проходила, и купила акварельные краски, бумагу, мольберт, кисточки разных размеров. На все это ушла большая часть моих сбережений, но я ощутила такую сильную потребность рисовать, что не могла этого не сделать.
Я вернулась в отель, поставила мольберт у окна и провела остаток дня, экспериментируя с красками. Кисточки слушались моей руки. Мои мазки были уверенными и сильными.
Когда я заметила, что начинает темнеть, а моя шея и плечи затекли, я оторвалась от мольберта, изучая свою работу.
Я вспомнила картины в вестибюле гранд-отеля «Ла Пальмере» и сравнила их с моими.
Меня вдохновила одна мысль. Может быть, абсурдная.
Через несколько дней, когда я пыталась запечатлеть на бумаге взгляд марокканской женщины, я остановилась и подошла к зеркалу. Затем повязала голову белым льняным платком. С накинутым поверх платка хиком, так что были видны только мои темные глаза и брови, я ничем не отличалась от других местных женщин.
Хотя Джемаа-эль-Фна и некоторые другие рынки я уже немного знала, мне все же было неприятно заходить в медину. То и дело я раздражалась, когда меня пристально разглядывали, окружали небольшие группы попрошайничающих детей, окликали все без исключения продавцы, предлагая купить у них товары, когда ко мне тайком прикасались.
Я вышла в город, чтобы посмотреть на дорогие шелковые кафтаны в витринах французского квартала, а затем пошла в медину и нашла базар, где такие же продавали в разы дешевле. Я пощупала самый простой из кафтанов и наконец, после долгого торга, купила один. Он был сшит из хлопка, с маленькими красными цветочками на желтом фоне. Я купила длинный и широкий кусок плотной белой материи — хик — и покрывало. Я принесла все это в свой номер в отеле и надела.
Я долго рассматривала себя в зеркале, затем все сняла и быстро закончила свою картину. На следующий день, одевшись как марокканская женщина, я вышла из отеля и направилась в Джемаа-эль-Фна. Через площадь я шла медленно и то и дело оглядывалась. Я всегда ходила быстро, чтобы не встречаться глазами с людьми и не привлекать к себе внимания. На это раз все было по-другому. Я стала невидимой. А вместе с невидимостью пришла свобода.
Никто на меня не смотрел — ни французские мужчины и женщины, ни марокканцы и марроканки. Я могла идти куда хотела. Я могла наблюдать и слушать. Стало намного легче все узнавать, я поняла, что больше не нужно следить за своей речью и поведением.