Три грустных тигра - Гильермо Инфанте Габрера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гляди-ка. Там что-то написано.
Я не видел. Близорукий, слишком много читающий человек в сумерках всегда плохо видит.
— Я ничего не вижу.
— Бля, да ты слепнешь. Скоро кино сможешь смотреть только по памяти. — Я взглянул на него. — Прости, старик, прости, — тут же оговорился он, смутившись, и обнял меня за плечо. — Целовать не буду, ты не в моем вкусе.
Вот ведь человек.
— Кретина ты кусок, — сказал я.
Он рассмеялся. Знал эту невероятную кубинскую фразу. Ключ к закату. Это Грау Сан Мартин сказал: друзья мои, истинные друзья, Куба есть любовь; а то, что выше, он выдал в бытность свою президентом в речи, обозвал так политического противника. Батисту, само собой. Неужели человек убивает больше людей, чем время?
Мы побрели между пальмами, и я указал ему на Гавану, сверкающую, многообещающую городскую линию горизонта с небоскребами из извести, башнями из слоновой кости. Святой Христофор белый. Ее, а не город в Марокко и не рыбацкую деревушку на той стороне порта нужно было назвать Касабланкой. Я сообщил об этом Арсенио.
— Это выбеленные гробницы, Сильвестре. Не Новый Иерусалим, а Соморра. Или, если хочешь, Годома.
Не думаю.
— Но я люблю ее. Эту сочную белую спящую красавицу.
— Да не любишь ты ее. Да, это твой город. Но он не белый и не красный, а розовый. Это тепленький город, и живут в нем тепленькие. Ты тоже тепленький, друг мой Сильвестре. Ни холодный, ни горячий. Я и раньше знал, что ты не умеешь любить, а теперь понимаю, что и ненавидеть тоже не умеешь. Одно слово: писатель. Тепленький наблюдатель. С удовольствием сблевал бы тобой, да не могу, проблевался уже всем, чем мог. И, кроме того, ты все-таки мой друг, какого черта.
— И не забывай о духовном аспекте. Сейчас я Паганини, у меня волшебная скрипка, у меня бабки, капуста, башли, лавэ, бабло, тити-мити, любым из этих слов именуется ключ или Ключ.
— А как насчет убеждений? — глумится он. — У тебя что, совсем ничего святого? Have you no honor?[101]
«The best lack all convictions»[102], — процитировал я, и он не дал мне даже закончить: «While the worst are full of passionate intensity»[103], а сразу исправил:
— The Beast lacks all convictions, while the words are full of passive insanity[104]. Любишь «Второе пришествие»?
— Да, — отвечал я, думая, что он толкует о Йейтсе, — это замечательные стихи. Things fall apart, the center can’t be hold…[105]
— Меня больше вставляет третий.
— Что третий?
— Третий приход. Третье пришествие.
Он кинулся, в метафорическом смысле, к машине. У нас в деревне, когда я был маленьким, в такие минуты необузданного словоизвержения говорили: Пошла-поехала метафора. Риторика наций?
XV
Поднимался сиреневый бриз, и все вокруг становилось пурпурным, фиолетовым, багровым, сине-зеленым и черным, и Артурио Гордон Куэ включил фары и рассек встречный ветер на темные полосы, которые жались к парку и садам и мелькающим домам, четко вырисовывали ультрафиолетовые дорожные бордюры, мчались рядом с машиной, а потом отстали, верша ночь у нас за спиной; мы ехали на восток, и сумерки были просто нежнейшей голубой дрожью на горизонте и стеной таких же темных туч, не только потому, что солнце буквально кануло в море, а потому еще, что мы неслись к городу, пролетали под кронами Билтмора, съехали с дороги на Санта-Фе, покинули дикий запад на шестидесяти, на восьмидесяти, на сотне, и жадная ступня Куэ стремилась сделать из пути — бездну посредством скорости, ставшей уже ускорением, свободным падением. Он все падал и падал в горизонтальную пропасть.
— Знаешь, чем ты сейчас занимаешься? — спросил я.
— Еду обратно.
— Нет, старик, не только. Ты хочешь превратить улицу в ленту Мебиуса.
— Поясни, будь добр. Как тебе известно, я даже школу не закончил.
— Ну ленту Мебиуса-то знаешь?
— Не близко.
— Так вот, ты хочешь, двигаясь, попасть не в Гавану, а в четвертое измерение, ты хочешь, чтобы улица в бесконечности стала даже не крутом, а временной орбитой, твоей юлой времени, Брик Брэдфорд.
— Это называется «тотальная культура». От Мебиуса и пространственно-временного континуума к комиксам.
Я едва успел бросить взгляд на стрельчатый фасад университета Санто-Томас-де-Вильянуева, прошмыгнувший мимо бело-серо-зелено-ночным пятном.
— Полегче. Убьешь кого-нибудь ненароком.
— Разве что покой, Сильвестре. Покой и скуку этого вечера.
— Не дрова везешь.
— И в чем же мое преступление? Хотя знаю: в том, что я не сокол. Знаешь, как соколы занимаются любовью? Они обхватывают друг друга на головокружительной высоте и падают, слив клювы, входят в пике, заложники невыносимого экстаза, — уж не декламирует ли он? — Сокол после этого объятия взмывает быстро, гордо и одиноко. Быть мне соколом, а ремеслом моим пусть будет соколиная охота на любовь.
— Совсем бухой.
— Я пьян полетом.
— Бухой, как бухарь из распоследней тошниловки, и не надо тут сверкать литературными алиби. Ты не Эдгар Аллан Куэ.
Он заговорил другим тоном.
— Нет, я не пьяный. И не бухой. А даже если бы и был, позволь тебе заметить, я так лучше вожу.
Это походило на правду, потому что тут же он затормозил ровно настолько, чтобы светофор-близнец светофора у Мореходного клуба переключился на зеленый, словно увлеченный нашей инерцией.
Я улыбнулся ему.
— Это называется симпатическое действие.
Куэ согласно кивнул.
— Ты сегодня входишь в тандем физического помешательства, — сказал он.
На сей раз он притормозил мягко, потому что дорогу переходила свора собак на коротких поводках у троих типов в красной форме.
— Борзые на кинодром. Только не надо, прошу тебя, заявлять, что я — как они, гонюсь за воображаемым зайцем.
— Грубовато, зато на поверхности плавает.
— И не забудь про духовный момент. На меня никто не ставит.
— Разве что твой чревовещатель.
— Он слабый шахматист или, как ты говоришь, a pool-player. А шахматы, как тебе известно, — противоположность азартным играм. Никто не ставит на Ботвинника, потому что у него нет соперников.