Грань - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Прости меня, Ленушка, я попрощаться с тобой пришел. Слово давал, что вернусь, а теперь забираю его на попятную. Не обманывал я тебя, верил, что из-под земли выцарапаюсь. Меня ведь, Ленушка, землей завалило – глубоко. Живого завалило. Все думал, что выцарапаюсь, и царапался, сколько мог. А нынче силы кончились. Надо мной уже, Ленушка, зябь нынче вспахали, а весной сеять будут. Не выбраться. Тут я, Ленушка, останусь, навсегда. Земля сырая, тяжелая, из-под нее не выскользнешь. А ты живи, Ленушка, до-о-олго живи. И за себя, и за меня живи. Ребеночка роди. Роди, Ленушка. Изба без хозяина наполовину пустая, а без ребятишек пустая насовсем… Прощай, Ленушка, прощай, светлая… Ле-е-ну-у…»
И оборвался голос на вскрике, как срезанный.
А Елена лежала, не шевелясь, сжимала зубами пресную наволочку, и даже слез не было.
Холодно, пусто, горько. Шебаршат на остылой земле жестяные листья. Зима, пыхая инеем, вплотную подступила к деревне.
Елена расцепила зубы, поднялась с постели, так и не нагретой, засветила лампу. Даже единой песчинки не осталось на половике. Дверь была прихлопнута и на толстый крючок заперта. Отомкнула его и вышла на крыльцо – в темень. Ветер заполоскал подол белой рубахи, впился в тело и осыпал его ознобом, но Елена не уходила, смотрела в темень, что-то надеясь увидеть. Ей надо было увидеть. Напряглась до рези в глазах, до нутряного стона, потянулась вперед, и темень разорвалась. Близко, у самого лица парила, невесомо покачиваясь, ветка черемухи. Она цвела. Дышала неистовым запахом новой жизни, которая зарождалась на ней, обещая в середине лета тяжелые плоды.
Летом, на рассвете самой короткой июньской ночи, Елена родила сына. В садике перед малиновской больничкой пели птицы, оглашали округу разнобойными голосами, и голоса эти, сливаясь в единый хор, широко раскатывались по теплой земле. Елена облегченно улыбалась сухими, искусанными губами, слушала птиц, а рядом лежал маленький человек, плоть от ее плоти, тоже слушал птиц и мудро, по-стариковски, спокойно взирал на мир, в который пришел. Елена слышала сердцем, что он понимает ее судьбу, чувствует ее боль и благодарен за мир, распахнувшийся перед ним, и за голоса птиц, которые на все лады звенели о жизни.
Выпустив его в эту жизнь, в которой сама Елена досыта нахлебалась всякого и которую все равно любила, не потеряв в ней ни веры, ни правды и не дав никому растоптать душу, она тихонько зашептала сухими губами, вкладывая в сына, в память его и в кровь простые слова:
«Живи, сынок… Живи, мой светлый… Помни, что горе и надежда тебя породили, зло на тебя дышало, но и добро рядом ходило. Живи за всех, кого война подрезала.
Дорога впереди длинная, ухабов и ям много встретится, и люди разные встретятся. Падать будешь и подниматься, но об одном никогда не забывай – пуще всяких богатств и здоровья душу беречь надобно. Она от рождения всем людям чистой дается. А у чистой души и вера крепкая. Поверишь крепко – всего достигнешь, при вере даже смерть не страшная.
На судьбу не кивай, какой бы она ни выдалась, на судьбу только слабые кивают, в себе сначала правду найди, в себе самом, верой ее укрепи – никто с ног не сшибет.
Если зло встретится – стой до конца. Помни – один раз сломаешься в сердцевине, больше уже никогда не выпрямишься.
Слабому помоги, заблудившегося выручи, а награды за доброе дело не жди никогда и не требуй.
Придет время – и уйду я, одного на земле оставлю, но и рядом с тобой всегда буду духом своим. И знай – не один ты, не для одного себя живешь, я и Василий рядом с тобой. Отец и мать. Мы в глаза тебе посмотрим, хотя и не увидишь нас. Какие бы слова тебе ни говорили, одному верь: Василий, мой единственный, – отец твой.
Родятся свои дети, и они тебе в глаза посмотрят. Будь и перед этими глазами чистым. Слукавишь – не простят они.
Воды и огни, стихии небесные и твердь земная! О едином прошу – поберегите сына моего. Водой не утопите, огнем не спалите, громом не разразите, ибо над вами, как и все мы, грешные, он не властен. С людскими напастями он должен сам справиться, а вас прошу – поберегите.
Живи, мой светлый, живи!
Живи, сынок, я благословляю тебя!»
Пели, не умолкая, птицы, и солнце, по-утреннему свежее и еще не усталое, било своими лучами в окно, блескучее – до слезы.
Широкие, костистые руки лежали поверх красного стеженого одеяла и вздрагивали. Кожа на них была бескровно-серой и сморщенной, с белесыми полосками старых шрамов, изнутри ее бугрили крутые вены. Былая сила, расторопная ухватка ушли из этих рук, вытекли, как вода из пробитого ведра, и последних капель хватало только на вздрагивания, от которых подпрыгивали кривые пальцы с раздутыми суставами. Степан смотрел на руки, поднять глаза повыше, и глянуть в лицо Бородулихе было страшновато. Свечка под иконами в переднем углу тоже вздрагивала, и маленькая боковушка просторного бородулинского дома казалась еще меньше и ниже от неверного, колеблющегося света. Единственное окошко, выходящее во двор, наглухо закрывали толстые темные шторы, сшитые из старых шалей, и не верилось, что за окнами сейчас еще вовсю светло и что еще греет по-вечернему усталое солнце.
Бородулиха свалилась в одночасье. Стала задыхаться, жаловалась, что ломит грудь. Ее отправили в район, в больницу, из района – в город, а из города Петр вскоре привез тетку домой: рак. Врачи рассудили, что старухе лучше умереть дома, чем на казенной койке в больничной палате среди чужих людей.
Обо всем этом Степан хорошо знал от соседей и жалел Бородулиху – не такая уж старая, могла бы еще жить да жить. В дом он к Бородулиным не ходил и идти не собирался. Но сегодня после обеда нежданно-негаданно заявился Александр и, глядя на него тихими, небесными глазами, сказал, что старуха просит прийти и поговорить. Степан возился с мотором, торопясь на реку, но когда увидел Александра и услышал от него новость, отставил срочные дела в сторону. Пока вытирал ветошью руки и отмывал их с мылом под умывальником, пока стягивал грязную робу и надевал чистые штаны и рубашку, Александр ходил за ним след в след и не спускал глаз, словно опасался, что Степан сейчас передумает и исчезнет. Появление Александра, с которым они не разговаривали с самой весны, да и виделись раза два-три, мельком, приглашение к Бородулихе – все это было странно и даже дико, но расспрашивать ни о чем не стал – раз зовут, значит, надо.
И вот он стоит перед широкой деревянной кроватью, на которой лежит Бородулиха, видит ее усохшие, вздрагивающие руки и чует сзади негромкое, но напряженное дыхание Александра.
– Никак Степа? – Голос у Бородулихи зашелестел, словно сухая бумага. Серые руки на красном одеяле дернулись и замерли, потом пальцы стали медленно подгибаться, сжимаясь в кулаки. – Ближе подступи, Степа, я на тебя гляну.
Он коротко шагнул вплотную к кровати и увидел лицо Бородулихи. Оно казалось расплющенным, щеки и виски глубоко запали, синие губы провалились, и только ноздри заострившегося носа широко раздувались, темнея на белом лице глубокими провалами. Дышала Бородулиха с тяжким присвистом, и в груди у нее хлюпало. Степан едва сдерживался, чтобы не отвернуться.