Дети декабря - Платон Беседин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда, помогая деду, я обрубал в себе подленькую, тщеславную мысль о том, какой я, в сущности, неплохой человек, давил в себе этого червяка самомнения. Однако изредка самолюбование моё всё-таки пробивалось наружу, рождаемое, как правило, холодностью и требовательностью жены, и тогда я невольно демонстрировал его, подчас лишь на мгновение, но и этого хватало, чтобы спровоцировать, разозлить Ольгу, чувствовавшую, но не готовую признать своё бессердечие к людям. Дед ещё раз подчеркнул нашу разницу в отношении к жизни, к людям, – разницу катастрофическую, создавшую непроницаемый вакуум, через который стало невозможно докричаться друг до друга.
А позднее жена сделала то, что я уже не мог простить ей: позвонила деду и, обрушив гнев, высказала своё возмущение моими частыми визитами к нему. Дед умел быть жёстким и наверняка дал Ольге крепкий, болючий ответ – она обиделась, растерялась, потому что, сама грубая от природы, тушевалась, когда грубили ей. Тем вечером, когда я вернулся домой, разъярённый её звонком, она поносила деда, мою семью, меня самого, вопя, как её унизили, и по раскрасневшимся щекам, по дрожащей верхней губе я видел, что она не контролирует себя, взбешённая, как обворованная торговка. Но я и сам, до спазмов, был зол. Потому хлестнул жену наотмашь, вкладывая в удар всё раздражение. В ответ в меня полетели чашки, тарелки, ложки. Мы бесновались на кухне так, что открылась дверь и зашла испуганная, заспанная Ксюша.
– Мама, папа! – прошептала она и, увидев погром, расплакалась, не зная, что делать.
Но мы, рвавшие гроздья гнева, не снизошли до неё, одурманенные ненавистью друг к другу. Я стоял рядом с Ксюшей и орал на жену, проклиная её и всех её родственников, а она, схватив нож, колотила им о столешницу, заходясь в крике. Жуткая картина, и она вряд ли исчезла из сознания Ксюши – дочка запомнит надолго, какие были на самом деле папа с мамой.
Ненавидя, я швырнул в жену попавшуюся под руку чашку, хотя никогда не позволял себе ничего подобного, – и она ударилась о её локоть. Ольга вскрикнула, истошно, как подрезанная, и, наверное, уже совсем не контролируя себя, бросила в меня нож. Промахнулась, он пролетел мимо. Я обернулся – нож упал рядом с Ксюшей. Мир завертелся, как красное водяное колесо, и, схватив плачущую дочку, я потащил её в комнату, а жена, заткнувшись, устремилась следом. В этот момент во входную дверь застучали: я, не отпустив Ксюшеньки, открыл – в проходе стояла соседка Маша, в тапочках и халате.
– Вы чего устроили?! Дайте хотя бы ребёнка, чтобы не видела!
Возможно, она делала это из лучших побуждений – возможно, но тогда мне показалось, что ей просто любопытно, – впрочем, мне и сейчас так кажется, не тем человеком Маша была, чтобы думать о ближнем; на следующее утро каждый во дворе знал о нашем побоище. И я заорал в ответ, хлопнув дверью:
– Пошла вон, дура!
От такого Ксюша зашлась окончательно: она задыхалась, замирая на всхлипе, но даже тогда, не уняв гнева, мы с женой шептали друг другу проклятия, ядовитые, гнилостные, такие, какие и убийце своих детей не скажешь. Дед был давно забыт, но он стал бомбой, подложенной под плотину, сдерживавшую тёмные воды накопившегося зла, мутного, зловонного, с тиной горьких воспоминаний и непрощённых обид. Это действительно было похоже на неконтролируемое излияние, на помешательство, и я думаю, я уверен: Ксюшенька уберегла нас от большей беды, от чего-то по-настоящему необратимого.
Когда пламя догорело, уничтожив семейное прошлое, оставив головешки воспоминаний, я оказался в соседнем баре. Играла неуместно весёлая песенка, и под неё, кинув в себя две коньячных гранаты, я решил разводиться, уже окончательно, без сомнений. Всё кончилось, выгорело. И в тот момент я ненавидел, похоже, всех, кроме Ксюши, образ которой, плачущей, не выходил из моей воспалённой, израненной головы. Я видел его и не сдерживал слёз.
И всё же тот разговор с моей женой, несмотря на твердыню характера, подорвал деда. Скачки давления усилились, и он всё чаще стал жаловаться на сердце. Отец предложил ему пролечиться в госпитале, но дед отказался. Отказался воинственно, грубо, заявив, что, похоже, так от него хотят избавиться. Отца эти слова обидели, и он даже на время перестал разговаривать с дедом – мне, занятому подготовкой к разводу, пришлось метаться меж ними, – но потом оттаял и предложил вернуться к ним домой. Дед вновь отказался.
Характер его, и без того сложный, вконец испортился: он стал до невыносимости резок, груб, позволял себя порой странные, «маразматические», как охарактеризовала их соседка, глупости. И вместе с тем ему требовался постоянный уход. Кто-то должен был жить с ним. Пришлось переехать к нему, и это были тяжкие дни, потому что с одной стороны меня прессовали вечные дедовы упрёки, с другой – разборки с женой, а с третьей – моё волнение за психику Ксюшеньки. В то время я, успокаиваясь, сидел на новопассите, а по вечерам, говоря деду, что иду за продуктами, спускался в ближайший кабак и выпивал двести грамм виски для сна. Утро делало весь остальной день, и, пробуждаясь, выходя из комнаты, я знал, что всё зависит от того, как дед произнесёт «доброе утро». Почти всегда он бросал это презрительно, едко. И мы ругались.
Раздражали его упрёки, придирки – я мог терпеть их лишь до определённого предела, – но более всего – неадекватное восхваление брата. В моих ответных эмоциях были и зависть, и гнев, и обида, но сильнее прочих съедало острое чувство несправедливости: я злился не на деда, но на брата, который, укрывшись в Санкт-Петербурге, забыл о нас, словно и не было у него семьи. Возможно, так он адаптировался к жизни, включая защитный механизм, и в извилистые моменты я порой сам хотел воспитать в себе это «всё равно», но не получалось – и под коркой внешнего спокойствия зудели переживания за близкого человека.
Правда, в один момент, когда дед стал нестерпим, мне вздумалось проучить его: показать другую жизнь – без заботы, внимания, которые он никогда не ценил. Оформив развод, взорвав прежнее, я переехал в ту самую неотремонтированную квартирку. Реже стал навещать деда – эту функцию взяла на себя ушедшая в отпуск мама, – а потом закрутился, и старого человека вытеснил молодой: меня захватили мысли о Ксюше, о том, как я и она будем жить друг без друга. Так дед отдалился, откатился из моей жизни, но лишь на время, приблизившись вновь, когда, лёжа в гостинице «Украина», наслаждаясь послевкусием встречи с Кристиной, я вскочил, ошарашенный звонком сиделки.
Она всегда приходила к деду рано утром. У неё был свой ключ, она отпирала им дверь, но часто дед закрывался ещё и на защёлку. Однако в то утро она была снята, и сиделка открыла дверь, окликнула деда – тот молчал. Она скинула шлёпанцы, зашла в комнату. Дед лежал на постели, стонал. Рядом валялся ярко-красный эспандер. Сиделка вызвала «скорую», позвонила мне и отцу.
На такси я сразу помчался в госпиталь. Позвонил отец и сказал, что «скорая» везёт деда туда. Несмотря на раннее утро, машины уже набились в пробки, эти аппендиксы выхлопных газов. Когда я приехал, дед уже лежал на больничной койке, а отец, недовольный четырёхместной палатой, ушёл просить о другой. Появилась медсестра, улыбнулась деду, сообщила, что будет ухаживать за ним, а сейчас нужен покой. Тут же вернулся отец, злой от того, что в госпитале не оказалось других палат. Следом наконец показался доктор, седой кореец по фамилии Ким, осмотрел деда, насвистывая себе под нос. Дед раздражённо сипел. Доктор попросил нас с отцом выйти.