На задворках Великой империи. Книга первая: Плевелы - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце двора, с другой стороны его, показался священник, на плече которого почти повис приговоренный к смерти. Священник что-то быстро-быстро говорил юноше на ухо, а тот кивал головою, словно соглашаясь.
На преступнике была та же куртка семинариста, в которой он и был схвачен при экспроприации в банке. Мышецкий заметил, что одна нога Никитенко была отставлена вперед и не гнулась.
«Били?» — подумал Мышецкий, поворачиваясь к Дремлюге, который поспешно докуривал сигару.
— Капитан, а что у него с ногою?
— Да не знаю, — увильнул тот.
Сергей Яковлевич подошел к полицейскому врачу:
— Запротоколируйте, что казненный был повешен с сильно поврежденной ногой.
— Зачем это вам, ваше сиятельство? Ему все равно.
— Ему все равно, но мне-то не все равно!
Священник подвел Никитенко к виселице. Шурка взял семинариста за локти, как ребенка, и с неожиданной силой поставил его на помост эшафота.
— Оп-пля! — сказал он, играючи.
Никитенко осмотрелся с высоты, задержав свой взгляд на Мышецком. Очевидно, он подсознательно вспомнил его. Сергей Яковлевич подошел к нему и спросил:
— Что у вас с ногою?
— Это безразлично, — ответил семинарист.
Сзади мгновенно вырос Дремлюга:
— Ваше сиятельство (и жандарм отвел Мышецкого в сторону), не будем портить ему последние минуты. Обычно в подобные моменты преступник любит заглянуть внутрь себя. Священник — это еще куда ни шло…
Все замолкли. Началось чтение приговора. Налетел с реки ветер и качнул над забором черемуху. Вспорхнула птица. Никитенко долго следил за ее полетом, пока она не растаяла в синеве неба.
Представитель прокурорского надзора шагнул к эшафоту.
— Что вы имеете сказать перед смертью? — спросил он.
Никитенко молчал. Шурка тронул его за плечо:
— Ну скажи, сладкий!
Никитенко снова обвел глазами людей, столпившихся вокруг, и опять задержал свой взгляд на Мышецком. С издевкой он сказал ему по-латыни:
— Авэ Цезарь! Моритури тэ салютант… Мышецкий вздрогнул и пожал плечами.
— Дюра лэкс, сэд лэкс! — оправдался он.
Снова подскочил Дремлюга:
— Это по-каковски, ваше сиятельство! Что он сказал? А вы что сказали?
Врать было нечего, и Сергей Яковлевич перевел жандарму с латыни на русский[4], Дремлюга, очевидно, усомнился.
— Еще раз, — выкрикнул он, — ваше последнее слово!
Никитенко вдруг плюнул на него с высоты эшафота:
— Не крутись ты здесь! Падаль…
Прокурор из надзора повернулся к секретарю:
— Милейший! Занесите в протокол, что казнимый не выразил перед смертью никаких пожеланий и оставил последнее слово за собой.
— Я приду за ним! — крикнул Никитенко. — Я приду за своим последним словом!..
Мышецкий глянул сбоку на Чиколини: полицмейстер стоял серый, как тюремный забор, его пошатывало. Шурка сделал петлю пошире.
— Сладкий мой, — сказал он, — ты воротничок-то сыми… Так тебе поспособнее будет!
— Кончай измываться, — сказал Чиколини. — Вешай…
Шурка связал руки семинариста, качнул доску.
— Оп-пля, — произнес он.
Со скрипом натянулась веревка, хрустнула поперечина виселицы. Никитенко повис и два раза перевернулся вокруг, дрыгнув поочередно ногами, словно отталкиваясь: левой, правой.
— Смири! — велел Дремлюга. — Не видишь, что ли?
Шурка обхватил ноги висельника и потянул его вниз. Тот перестал дергаться, задрал лицо кверху. На черемуху снова уселась птица, запела в душных благоуханных зарослях.
— Отметьте время, — распорядился Дремлюга. Прокурор из надзора щелкнул крышкой часов:
— Пять часов двадцать семь минут…
— В протокол!
— Отмечаю, — бойко ответил писарь.
Бруно Иванович Чиколини, озлобясь, саданул палача по ногам концом задранных от пояса ножен:
— Да отпусти его, клещ худой! Что ты его обнимаешь?
— Нельзя-с, — ответил Шурка с улыбкой. — Они еще доходят.
— Врача! — позвал Дремлюга.
Мелкими шажками приблизился врач. Мышецкий задержал его перед виселицей:
— Так не забудьте записать о повреждении ноги.
Он подхватил Чиколини за рукав и повлек к выходу:
— Идите, Бруно Иванович, долг исполнен.
Чиколини через плечо свое еще долго кричал палачу
— Да отпусти ты его… Слышишь? Отпусти…
На выходе со двора полицмейстер метнулся за угол, и его тут же жестоко вырвало. Он вернулся обратно, жалкий и растрепанный.
— Не могу я, — признался он, страдая.
— Эх, Бруно Иваныч! Как же вы оказались в полиции?
Сергей Яковлевич подсадил его — расслабшего — в коляску:
— Садитесь… совсем раскисли!
Лошади тронули легкой рысью.
— Да я же рассказывал… Был я в Липецке! Хороший, доложу я вам, городок. Обыватели — чистое золото…
Мышецкий почти не слушал. Он был поражен, что убийство человека не произвело на него должного впечатления. Это открытие было для него отчасти неприятно. Страдания Чиколини казались естественнее для здорового человека…
«Впрочем, — оправдывал он себя, — здесь виновно мое воспитание в буквенном духе исполнения законности…»
— Хороший городок, говорите? — переспросил он.
— Куда тут нашему Уренску!
1
Россия того времени повально страдала эпидемией собирания денег — по копеечке, по копеечке, все собирали да собирали, благодарили подаятелей — устно и печатно, сугубо и трегубо.
Публика уже привыкла жертвовать, втянулась в это, как в повинность: то мужики голодают, то авиатор опять разбился, то глухонемых некуда пристроить, то — вот ужас! — в Эфиопии плохо обстоит дело с народной грамотностью.
Однажды в Никитинском цирке акробат поднялся под самый купол, отцепил себя от лонжи и честно заявил с высоты, что ему позарез нужно сто четырнадцать рублей, иначе… — и он показал рукой вниз: просто и понятно. Нужные сто четырнадцать рублей тут же собрали, пустив шапку по кругу, после чего акробат счастливо завертелся под куполом шапито.