Светлая даль юности - Михаил Семёнович Бубеннов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Участь моя была решена.
— Пошли! — сказал Бородуля, трогая меня за плечо.
— Сейчас же? — растерялся отец.
— А чего еще ждать?
Радости моей не было границ. Казалось, со мной свершилось чудо из чудес: я в одночасье повзрослел на несколько лет.
С того дня как я впервые поднялся на высокое крыльцо крестового дома под кумачовым флагом, мне пришлось отказаться от ежедневных лесных походов в поисках чего-нибудь съестного для нашей семьи, особенно грибов и ягод. Но отказаться от рыбалки я не мог, иначе семья осталась бы на пустой похлебке.
К рыбалке я всегда готовился с вечера, зачастую лишая себя удовольствия поболтаться часок на улице, около сельской молодежной гулянки, где гремела гармонь и взлетали девичьи песни. Надо было засветло сходить на озеро, побродить по мелководью со старой корзинкой, наловить крохотных карасиков для наживки и спрятать их в камыше. Надо было отмыть лодку-плоскодонку от тины, что натаскивали за день купающиеся в озере ребятишки, от дурно пахнущей рыбьей чешуи и птичьего помета. Наконец, на всякий случай тщательно осмотреть свою снасть. И тут вдруг обнаруживалась нужда в новой леске. Приходилось идти в пригон и, соблюдая осторожность, выдергивать с десяток волос из хвоста серого пригульного мерина, который ходил у отца под седлом.
Обычно только уже в темноте удавалось поглазеть на молодежное игрище. К сожалению, у меня еще не было хороших друзей. Сельские мальчишки, мои ровесники, чурались меня как приезжего. Да и я, необычайно стеснительный в те годы, относился к ним с настороженностью. Водился лишь с одним мальчишкой, по имени Егорша: мы вместе рыбачили на его лодке. Но меня настораживали некоторые странности Егорши: на редкость малоразговорчивый, он жил чем-то потаенным, что не хотел открывать людям. Вечерами он лишь изредка появлялся у своей лодки и на уличной гулянке.
С улицы я приходил поздно, но все равно просил отца будить меня до рассвета. Под утро обычно одолевал наикрепчайший зоревой сон, но я просыпался мгновенно, едва меня касалась ласковая отцовская рука. Однако какие-то секунды я не подавал виду, что проснулся: хотелось подольше наслаждаться той нежностью, какая чувствовалась в отцовской руке. Но едва отец произносил мое имя, я мгновенно поднимался и сбрасывал с себя дерюжку. Отец говорил со мной мягко, шепотом, стараясь не тревожить мать; в его голосе звучало сожаление о том, что он по своей мягкосердечности выполнил мой вечерний наказ. И это трогало меня чуть не до слез: я понимал, как дорог отцу, порывисто прижимался головой к его груди.
— Поспал бы еще немного, а? — говорил отец, хотя и не надеялся, что я откажусь от своей затеи.
— Нет, пойду, — отвечал я и поднимался на ноги. — Окунь, он рано кормится. На зорьке — самый клев.
— Лески-то успел навить?
— С запасом!
— Мой серый меринок скоро совсем без хвоста останется, — вздохнул отец однажды. — На нем нельзя будет показываться в седле. Засмеют. А почему ты у Гнедка не дергаешь?
— Не годятся, — пояснил я отцу. — Надо от серого или вороного.
Отец провожал меня на крыльцо, наказывал:
— Поосторожнее в лодке-то.
— Да знаю!
— И рыбачь поближе, а то опоздаешь…
Да, с того дня, как началась моя служба, мне пришлось отказаться от посещения самых дальних и уловистых ямин на озере, где держались большие окуневые стаи. Я стал возвращаться с озера пораньше и с меньшей, чем прежде, добычей. Успокаивала одна лишь мечта о заветном куле пшеницы.
Пока я шел к озеру, шаг за шагом ощупывая голыми ступнями остывший за ночь песок, повсюду загаженный домашней птицей, предрассветная темь начинала таять. И не потому, казалось, что настал час рассвета, а от одного только петушиного хора, вовсю гремевшего над огромным селом. В те далекие времена каждый крестьянский двор держал на всякий случай не меньше двух петухов; стало быть, в селе орало на все лады более тысячи петушиных глоток, да так, что их ор разносило на много верст окрест. Мне нравилось, что сельская жизнь начиналась с такого азартного петушиного запева; в нем было много бравурного, бодрящего, заставляющего думать, что день, как всегда, начинается по извечно заведенному порядку, а значит, все в мире извечно и прочно.
На берегу озера, несмотря на громогласное петушиное величанье рассвета, все же слышались людские голоса, осторожные удары, дерева о дерево, позвякивание железа и плеск воды. «Мужики, они завсегда встают рано», — отмечал я, стараясь сохранять равнодушие. Однако меня опережали не только мужики, но часто и Егорша. Он встречал меня обычно одними и теми же словами, которые воспринимались мною, как некий укор:
— Уже светает.
— Рано ты! — удивлялся я мирно. — Не здесь ли ночевал?
— Не…
Потом мы все делали молча: укладывали в лодку удочки, ставили деревянные бадейки с карасиками и пустые ведра для улова, за пряслом ближнего огорода доставали припрятанные в бурьяне весла. Я тоже не из разговорчивых, и потому мне, в общем-то, было легко с затаенным в себе Егоршей.
Я садился на весла, а Егорша, забредая в воду по колена, сталкивал лодку на глубь. Потом, усаживаясь в корме, негромко поучал:
— Шибко-то греби, не заглубляй.
Наша лодка наискось пересекала неширокий западный край озера, а затем скользила вдоль его южного берега, над которым темной стеной возвышался сосновый бор. Быстро светало. Впереди все шире открывалась огромная озерная гладь, по которой хоть пароходы пускай; казалось, она не на земле, а где-то в светлеющем небе сливается с занимающейся зарей. Мне, правда, лишь изредка удавалось окинуть ее взглядом. Зато я мог все время и, признаться, с большим любопытством наблюдать за Егоршей. Своей странной загадочностью он постоянно занимал мои думы. Каждое утро я почему-то надеялся увидеть Егоршу совсем иным мальчишкой, чем вчера. Но в его облике за ночь не случалось никаких перемен. От природы белотелый, а потому весь в красном загаре, с облупленным до болячек носом и всклокоченными льняными волосами, он поглядывал колюче, почти недобро — и вдаль, и в небо, часто совершенно забывая, казалось, о своей обязанности, — рулевое весло само делало в его руке легкие повороты, направляя лодку к заветным угодьям. За весь немалый путь он почти не заговаривал со мной или задавал странные вопросы, совсем не относящиеся к случаю.
Однажды он заговорил о родителях:
— У тебя как батя с мамкой живут? Ладят?
— Всяко бывает.
— А кого тебе больше жалко?
— Обоих.
— А тебе не хочется убежать из дому?
— Зачем?
— Да так…
К излюбленному месту мы всегда подходили с большой осторожностью — не стукни веслом, не плесни водой, не заговори громко.