На поповских хлебах - Марина Геннадьевна Захарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вечером за чаем в киевской квартире Иван Иванович Домарацкий спросил вдруг: «А не знаете ли вы села с названием Верхопенье?» И не дав нам опомниться, продолжал: «Там закончилась для меня война. Я был командиром танка, и последнее, что запомнил, — название села. Друг вытащил меня из танка контуженного, без сознания».
Он, киевлянин от рождения, горел в танке в нескольких километрах от того места, где живу сейчас я, а мой дядя, русский воин, похоронен рядом с Киевом! Между нашим Новеньким и Верхопеньем стоит обелиск, сваренный из осколков снарядов. Сюда мы привезли поклон от киевского танкиста, чудом уцелевшего на Курской дуге. Он тоже не смог приехать сам: те же раны фронтовые, те же болезни…
У нас много пишут о войне? Столько лет уж минуло. Пора, наверное, забыть, успокоиться. Проходят годы, всё дальше от нас та война, та Победа. Уходят в вечность свидетели страшных боёв и славных побед. Умерла и моя мама. Давно не получала я писем от Ивана Ивановича. Тоже ушёл в вечность? Или новая украинская власть сделала жизнь старика настолько тяжёлой, что не остаётся сил на письма? В последних письмах он писал, что ему с супругой пришлось оставить киевскую квартиру детям и перебраться на хутор, чтобы и себя прокормить, и детям-внукам помочь; а раны старые болят, и уже трудно дойти до почты, да и отправить письмо за границу — в Россию! — не всегда по карману. «Храни Вас Бог», — заканчивала я свои письма к старому фронтовику. Он так и не видел храма в Прохоровке, на строительство которого посылал сбережения из своей пенсии.
Храни вас Бог — всех, кто вернулся с той страшной войны, кто живёт сегодня с нами. А тем, кто остался в далёких фронтовых годах, кто уже в мирное время умер от ран и болезней, — вечная память. Она, эта память, светлая: ведь погибшие наши родные исполнили высшую заповедь любви — души свои положили за друзей своих.
У нас много пишут о войне. Но этого никогда не будет достаточно.
Слушая старые пластинки
Идут из лесу двое: бабушка и внучка. Бабушка напевает: «Грусть и тоска безысходная…». «Сердце уныло поёт», — подхватывает внучка.
— Да ты откуда знаешь?
— Я-то, бабушка, с пластинки, а вот ты откуда?
— Как откуда? Моя мама всегда это пела.
Мама бабушки — молодая красавица на старом фото, не поверишь, что простой человек, так хороша. А голос, оставшийся во мне с детства, — это Михаил Вавич. На старой, тяжёлой граммофонной пластинке — надпись по-английски: «Русский бас». По-русски: «М. И. Вавич, артист Санкт-Петербургских театров».
Бас не бас, но так поёт только этот голос, я и сейчас бы отличила его от сотен других. Сегодня это имя известно, пожалуй, только специалистам в области русской музыкальной культуры. А в начале XX века певец этот наверняка увлекал не только молодых красавиц, но и серьёзные аудитории. В доме моего детства и сейчас хранятся две его пластинки. Вместе с легендой или былью — теперь уж не узнать точно — о том, что лучший свой романс, слова и музыку которого он написал сам, «Грусть и тоска безысходная», певец посвятил и спел одной из обитательниц этого дома…
Психологи утверждают: характер человека, его манера поведения, личностные качества почти на сто процентов зависят от того, как он жил и воспитывался в раннем детстве, до пяти, максимум семилетнего возраста. Я не помню, как воспитывали в этом возрасте меня, но всю жизнь во мне звучат мелодии старых пластинок.
Главным предметом моего детства был патефон. Потом — проигрыватели разных видов. Старшая сестра (я звала её няней), укладывая меня в тихий час, не пела колыбельных, а ставила пластинки с классической музыкой. А ещё до моего рождения в доме был граммофон. От него в моей памяти осталась огромная воронкообразная труба — усилитель звука, которую, наверное, было жалко выбросить бабушке. И стопка пластинок, таких тяжёлых и хрупких, что мне не разрешали к ним прикасаться. Матово-чёрные, толщиной с мой детский палец, с царапинами и зазубринами, они напоминали мне бабушкино лицо — так же испещрённое морщинами и такое же доброе и ласковое. В центре пластинок на плотно приклеенном кружке улыбались дети с крылышками — то ли ангелы, то ли амуры, и тянулись надписи на старорусской орфографии. А песни были, за исключением военных маршей и куплетов из оперы-буфф (провозвестницы эстрадной музыки), совсем не похожими на толстощёких детишек с этикеток. То ли время было иным, то ли первые хозяева этих пластинок специально собрали именно такую фонотеку, но почти в каждой песне — трагедия человека, семьи, страны.
Старая пластинка
«Спишь ты, спишь, моя родная, спишь в земле сырой», — звонко выводит детский голосок, оплакивая рано умершую мать и себя, оставшегося с жестокой мачехой и отцом, который «своему бедняге-сыну стал совсем чужой». Перевернёшь пластинку — и тот же мальчишеский голосок сурово и нежно запевает: «Трансваль, Трансваль, страна моя, горишь ты вся в огне». Трагедия маленькой земли, уничтоженной войной, трагедия семьи, из которой один за другим уходят на войну сыновья. Пришёл черёд и старика отца. «А младший сын, двенадцать лет, просился на войну. А я сказал ему: нет-нет, малютку не возьму. — Отец, отец, возьми меня с собою на войну. Я жизнь отдам за родину, младую жизнь мою».
Когда звучала эта пластинка, я всегда плакала. А через день просила снова: «Папа, включи «Трансваль». Потом, научившись читать и включать проигрыватель, я захотела узнать имя певца. Надпись на пластинке гласила: «Хор Двора Его Императорского Величества. Солист — мальчик хора». Наверное, юному солисту ещё не положено было имя на пластинке, его нужно было заслужить. Что сталось с мальчиком, оплакавшим в песне беду чужой страны, в революционном вихре страны родной? Этого уже никогда не узнать.
В пять или шесть лет мне на день рождения подарили блестящую и лёгкую, «долгоиграющую» пластинку тогдашнего кумира детей и взрослых — Робертино Лоретта. Я тоже полюбила его песни и даже повесила на стенку фотографию своего итальянского ровесника. Но безымянный «мальчик хора» навсегда остался первым и лучшим воспоминанием детства. А любовь к хорошей (в моём