Арена - Никки Каллен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Артур оглянулся: не видит ли кто, что его лицо раздето, оголено, как в жару; все пили кофе — глясе, чёрный, со сливками, всякими причудами; смородиновый чай, молодое испанское вино на розлив — во всём городе так вино продавали только в «Красной Мельне»; «привет, Артур»; юноша кивнул; Джордж Барнс, отличный писатель, море, рыбаки, порт, корабли — маленький мир одного города, ставший огромным, как небо; немного похоже на Ричарда Баха или Экзюпери — люди с крыльями; Артуру нравилось, что Джордж никогда не дарил своих книг; их приходилось покупать; и вернулся к письму, и продолжил читать.
«Я вам пишу… я вам пишу, потому что вы пишете: история Венсана вас очаровала. Когда с нами ничего не случается, а душа наша похожа на сверкающую новогоднюю ёлку, тогда эти чужие истории — фильмы ли, книги, Древний Рим — притягивают издалека, как окна первых этажей: заглянуть краем, но никогда не знакомиться, не приходить в гости; чтобы верить, что что-то действительно случилось; понимаете? А то вдруг вблизи история окажется обыкновенной — совсем не тем, что мы думаем, совсем не историей, а чернухой, бытовухой, скучищей, жизнью, как у нас, — всего лишь ожиданием, верой, что мы — как Христос: тоже с миссией… Я вам пишу, чтобы рассказать настоящую историю, чтобы вы знали: она такой и была, какой кажется. Сверкающей ёлкой…
Мне тогда было восемнадцать. Не поверите, наверное, как и всему, но я была девственницей; сейчас так не принято, как и класть салфетки на колени во время еды; а я и с мальчиком целовалась-то только один раз — в пришкольном лагере, в походе с ночёвкой; этот мальчик тоже обожал «Остров сокровищ» и Патрика О'Брайена; Древний Рим придёт потом. Любовь — это было нечто недоступное, запрещаемое самому себе, как мороженое во время диеты; в моей семье вообще непонятно, откуда дети брались; все, мужчины и женщины, увлекались историей, историей искусств, живописью — короче, чем угодно, только не настоящим. Наш дом был полон книг, засушенных цветов, ваз, с которых не стирали пыль — вдруг разобьются; ходить можно было только на цыпочках, говорить вполголоса, никаких животных и музыки, потому что кто-то обязательно писал научный труд всей своей жизни… Всё моё детство прошло с нянями в доме нянь, а потом — в школе, с утра до вечера, куча дополнительных занятий: танцы, художественная школа, кружок скульптуры; летом — пришкольные лагеря, позже в других городах; я не жалуюсь — мои родители были сухари, с корицей и изюмом, но сухари; а так я ездила, общалась, фотографировала, носила короткие юбки и купальники, плавала, рассказывала анекдоты и страшные истории у костра… Нормальное детство. Только я не влюблялась; во-первых, я некрасивая; вы бы удивились, увидев меня: вам, наверное, представилась эдакая светская львица, окрутившая знаменитого актёра, блондинка или рыжая, реклама духов «Шанель номер пять»; а я не серенькая, средненькая, а прямо некрасивая: длинные светлые волосы, чёлка, из-под неё нос торчит. Смешная. Маленькие руки, ноги, а голова большая — это семейное, моммзеновское, мозгов много. Во-вторых, я знала все знаменитые истории о любви: Антоний и Клеопатра, Абеляр и Элоиза, Ремарк и Дитрих — и делала вывод, что любовь — это несчастье. Она всегда заканчивается попыткой суицида, болью, бытом — мне всё сие ни к чему. Думала, что поступлю в университет, где половиной кафедр заведовали представители семейства Моммзенов, окончу его с красным дипломом — и пощады на экзаменах мне не светит никакой со стороны семейства; а иначе, без красного, никак в нём не жить; окончу аспирантуру, потом напишу труд жизни — я выбирала персонажа, страну, эпоху; а потом… А потом умру…
Это была бы счастливая жизнь.
Но я влюбилась уже на первом курсе.
Жить в доме, пока я учусь, мне не хотелось. Я спросила у отца и мамы, они посоветовались с дедом, бабушкой, тремя супружескими парами тёть и дядь, и мне было позволено чудачество — снять квартиру в городе. По объявлению я нашла соседку; выделенных семьёй денег плюс стипендия — не хватало сразу и на жизнь, и на где её проводить; соседка оказалась классная — совсем другая, иная, добрая, глупая и невероятно красивая, она училась на актрису. Анна Скотт — вот это да, вот это львица: рыжая, кудрявая, в красных и синих платьях; розовых свитерах, жёлтых брюках — реклама «Юнайтед Колор оф Бенетон» плюс порошок «Ариэль». Мы дружили по-настоящему — закатывали в выходные пиры: индейка со сливами, курица с лимоном, утка с яблоками; пили вино, молочные коктейли; не спали ночами, когда она была влюблена; она влюблялась часто, так смешно, жестоко — все её бросали; ходили по магазинам, покупали тряпки, косметику, гели для душа; клеили обои: розовые с золотом — в спальне, с фруктами и часами на полпятого — на кухне; слушали пацанячий бэнд Five. Первая сессия прошла абсолютно благополучно: никто из экзаменующих не был частью семейства Моммзен, только один молодой препод, фольклорист, спросил украдкой, уже ставя отлично, чтобы не слышали готовящиеся: «вы из наших, университетских Моммзенов?» «нет, — ответила я, — совпадение; иначе я бы вас непременно предупредила заранее, ещё в начале семестра»; он засмеялся, теперь уже на всю аудиторию, и извинился. Рождество я праздновала с родителями, не ожидала ничего такого: обычно мы просто заказывали еду из одного и того же ресторана домой и пили глинтвейн, плетя паутины из философий; но они в честь моих пятёрок отправились в этот самый ресторан и заказали шампанское со льдом и ананасами; а за соседним столиком сидела Анна с каким-то своим очередным парнем; мы подмигнули друг другу, и ничего больше. Летом в экзаменах была моя тётя — специалист по древнерусской литературе; я готовилась, словно к скачкам с препятствиями на кубок графства; словно вручать мне его будет сам прекрасный молодой граф, неженатый, между прочим… Сдала на отлично первый; не тётин; пришла домой отоспаться; у нас в зале стоял классный диван — обитый чёрно-сине-красной пушистой тканью; «шкурами шотландцев», — шутила Анна всегда; я упала словно пьяная; снилось тёмное, влажное, шумящее, словно леса; а через полчаса меня разбудила Анна.
— Жозефина! Фифи, проснись! — трясла меня вместе с подушкой, кроватью, полом, как мне казалось; «чего?»; оказалось, ей дали роль — маленькую роль в новом фильме, парень, которого она любила тогда; «с которым она спала» — нельзя было сказать вот так просто, жестоко и цинично, будто знаешь жизнь; она правда их всех любила; тогда я считала, что это особая форма глупости, сейчас думаю, что это особый талант, необычный и трогательный, как умение выпукивать сложные мелодии; парень работал помощником режиссёра. Фильм был про старые уличные банды; вроде «Банд Нью-Йорка» Скорсезе и «Брайтонского леденца» Грэма Грина, только без американского пафоса первого и католицизма второго. «Круто, — сказала я, — а у меня отлично» «у тебя всегда будет отлично» «ты меня оскорбляешь или ты ко мне равнодушна?» «нет, я заклинаю силы природы». Она купила две бутылки вина и корицу с кориандром; я пошла готовить глинтвейн по папиному рецепту. «Через два дня у меня тётя Пандора, она меня уничтожит, как ядерный взрыв, если я ошибусь хоть на одно имя или дату»; я и вправду боялась. Вам и не представить такого страха — перед темнотой разве что… А Анна боялась играть: вдруг окажется, что она бездарна и некрасива; вынула из сумки платье для роли — крошечное, клетчатое; белые гольфы; «по Набокову, что ли?»; мы от экзистенциального ужаса, что всё в наших руках, напились, хохотали, а потом заснули вместе, в объятиях, не зная, что нас ждёт впереди.