Тихий дом - Элеонора Пахомова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толкнув увесистую дверь подъезда, майор вышел на свежий, не по-весеннему промозглый воздух. После затхлого и местами зловонного подъезда уличная свежесть показалась альпийским простором. Он прошел с десяток шагов и присел на неряшливо покрашенную зеленую скамейку напротив детской площадки. Взглянул на часы и приготовился ждать. В том, что Катя скоро спустится, он не сомневался – увидел это намерение в ее глазах. То, что лучшей подруге погибшей Лизы Лаптевой есть чем поделиться со следствием, теперь было очевидно. Катя вышла из подъезда через десять минут и направилась прямиком к майору.
– Все-таки вспомнила?
– Вспомнила.
Всю ночь в беспокойном, дрожащем паутиной забытьи Ирине Петровне снились киты. Ядовито-синие громадины выписывали вокруг нее размашистые кольца в густом сумеречно-сером мареве, и Лаптева никак не могла понять – очутилась она под толщей темной воды или вознеслась под сень грозовых облаков. Дышать было сложно, тело бил озноб. Пространство казалось загустевшим и липким как кисель. Его плотные завесы рассеивали наклонные столпы блеклого туманного света. Лаптева пыталась, но не могла пошевелиться – настолько непреодолимым было для нее сопротивление этой странной кисельной среды. И чем усердней она старалась обрести подвижность, тем волнительней было наблюдать за мощными китовыми тушами, с легкостью рассекающими пространство. В сравнении с этими великанами она ощущала себя крошечной как планктон, и китам, казалось, не было до нее никакого дела. В плотном кольце они вились жгутами тернового венка, издавая стонущие, протяжные, пробирающие до нутра звуки. Их пронзительный плач разносился вокруг низкочастотными волнами, и все ее существо мучительно, до невозможного предела отзывалось на эти звуки. Ей казалось, что и сама она становится низкочастотной волной, вытягиваясь в тончайшую струну, которая вот-вот лопнет от растущего напряжения. Предвкушение этого конца не пугало ее. Наоборот. Он манил обещанием освобождения – наконец-то она разлетится на мириады больше не связанных друг с другом частиц и все закончится. Но вдруг размеренное гипнотическое кружение стаи нарушилось. Один кит сделал резкий кульбит, отделившись от остальных, и двинулся прямо на нее. Лаптева, почти достигшая блаженного конца, сжалась. Последнее, что она увидела, был красный зоб.
Из муторного кошмара ее вырвал телефонный звонок. Старенькая «Нокия» свиристела высокими нотами, которые свободно курсировали между двух миров – призрачным, с китами, и реальным, с одинокой холодной постелью.
– Ирина, я все, конечно, понимаю. Ты знаешь, я очень сочувствую твоему горю. Но ты на работу выходить собираешься? Мы больше не можем без второго кассира. Ждать тебя, нет?
– Буду, Азим. Буду, прости. Завтра выйду. В ночную, можно?
– Ох, Ира, Ира, что поделаешь с тобой? Можно. Точно придешь?
– Точно. Прости, что так вышло.
– Ай, зачем так говоришь? Не человек я, что ли? – Из трубки полетели раздраженные гудки.
Спросонья, еще не разогнав жуткий морок сна, Лаптева ответила рефлекторно. Ответила, как в прежние времена, когда голос начальника пробуждал в ней невесть когда и кем посеянные зерна страха и раболепства. Эта сорная трава разрасталась в ней бурным цветом вмиг, как по волшебству, стоило ей оказаться лицом к лицу с тем, кто выше ее пусть даже по условному статусу. Она терялась и путалась в высоких густых побегах и от растерянности вела себя не как взрослая женщина, а как провинившийся первоклашка перед директором школы. Вот уже три года ее начальником был человек тишайший, не внушающий никому, кроме нее, холопского подобострастия. Но Ирина Петровна и перед ним отчего-то робела, хоть и понимала умом: Азим добродушен до крайности, чтобы вить из него веревки особой сноровки не требуется. Но у нее отродясь не было такого навыка. Жертвенность и подспудно обретавшийся внутри страх перед сильными, да и перед самой жизнью в целом, в ее роду, как паразиты, передавались по женской линии. Одна только Лиза, казалось, убереглась от такого наследства.
Окончательно очнувшись, Лаптева обнаружила себя в своей комнате, лежащей на изрядно продавленном диване. Обычно диван этот она раздвигала перед сном, машинально, наспех застилая его постельным бельем, и он превращался в некое подобие кровати. Но теперь до бытовых ритуалов ли? Хорошо уже то, что вчера она нашла в себе силы очнуться после кошмарного наваждения и нетвердым шагом добрести до своего запустевшего лежбища. Так и повалилась на него в чем была, не помня себя.
Тяжелые веки поддались с трудом, будто не успели просохнуть от стылого киселя, в котором она барахталась всю ночь. Открыв их наконец, она увидела перед собой угол схождения потолка с посеревшей от времени побелкой и стены с рассохшимся, скрученным стружкой краем обоев. Ниже располагалась незатейливая стенка-горка из хлипкого ДСП. На ней всякая мелочь, устаревшая модель телевизора и фотографии дочери. Лиза в пушистой юбке-пачке на новогоднем утреннике в детском саду; Лиза позирует для виньетки первоклассника; присев на корточки, десятилетняя Лиза обнимает огромную соседскую псину; Лиза с черным каре вполоборота серьезно и задумчиво смотрит в объектив, в нижнем правом углу снимок перехвачен черной лентой.
Лиза… Лаптевой казалось, она все делает ради дочери. Вера в это придавала ей сил. Почему же взгляд ее девочки год от года становился все грустнее, как будто неутолимая тоска в нем росла и крепла вместе с ней? На снимках, которые в хронологическом порядке расположились на неказистых полках, перемена в ее взгляде была очевидной. Раньше Лаптева думала, что это грусть взросления, связанная с познанием мира, который многообещающих посулов Лизе не давал. Взросление маленьких принцесс в хрущевках часто связано с утратой иллюзий. Но ее внезапная и трагическая смерть вдруг словно луч прожектора выхватила из однообразной серости жизни, уводящей все в один тон, эту метаморфозу в ее глазах. Если раньше она казалась естественной, то теперь – зловещей, мистической, пророческой. Что за тайну унесла с собой ее девочка? И могла ли она сама? Нет-нет, бред, наваждение, она точно не могла совершить этого сама, немыслимо.
Конечно, у них была не идеальная семья, совсем не идеальная, но ведь случается и хуже. Намного хуже. На Лизу не поднимали руку, за исключением нескольких раз, когда е отец не совладал со своим гневом. Она всегда была сыта, одета, и Лаптева, насколько могла себе позволить, старалась удовлетворять ее потребности и желания. В чем-то приходилось и отказывать, так ведь это не из вредности – в силу обстоятельств. А сколько детей растут в условиях куда хуже. В конце концов, именно ради Лизы Лаптева держалась за иллюзию полной семьи, жертвуя собой. Чтобы у дочери всегда была крыша над головой, ее привычный отчий дом, а не вереница съемных квартир, на аренду которых Лаптева и заработать вряд ли смогла бы. Наверное, она могла бросить все и вернуться с дочерью на малую родину, так ведь здесь Москва, перспективы для Лизы, а там глухая провинция. Или она могла бы оставить Лизу с отцом в Москве. Но как оставишь?
Она все делала ради Лизы. Это она знала наверняка. И лишь иногда, как сейчас, она допускала жестокую мысль: а ради Лизы ли? И тут же гнала ее, потому что, мысль эта, едва обозначившись, начинала ворочаться внутри холодным скользким змеем, и было в ее шевелении что-то совсем уж для Лаптевой жуткое и невыносимое.