Эллины (Под небом Эллады. Поход Александра) - Герман Германович Генкель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сядь пока тут, Ксенофан, и терпеливо выслушай нас: к кому бы ты ни спешил в Афины, мы тебя пока не отпустим от нас, — сказал Гиппарх и жестом руки указал старцу на место рядом с собой. — В Афинах — ты мой гость и, как таковой, по долгу вежливости, не обидишь своего хозяина. Вдвойне благодарю милостивую судьбу, дарующую мне в один день двух славных гостей. Видишь ли, мы все вышли рано из города, чтобы встретить в Фалероне парадную трирему, которая должна вернуться сегодня с Самоса и привезти нам желанного гостя.
— Ты имеешь в виду, вероятно, Анакреона, прославленного певца любви и радостей жизни?
— Да, сладко поющего о всём прекрасном сына теосца Скитина с нетерпением ждём все мы.
— В таком случае я очень рад, что могу заявить вам о скором исполнении ваших ожиданий. Я только что из Фалерона, где раб мой Хрисоком узнал от кого-то в порту, что с часу на час ждут триремы с какой-то знаменитостью. Глупец не догадался запомнить имя теосского певца.
— Итак, ты, Ксенофан, участвуешь с нами в торжественной встрече Анакреона?
Старик немедленно согласился и, дав необходимые наставления своему рабу, направившемуся к Афинам, присоединился к Гиппарху и его друзьям. Через несколько минут прохладное местечко у ключа опустело и только тихий ветерок почти бесшумно играл в дремавших вершинах тенистых деревьев.
Высоко поднявшаяся над горизонтом полная луна окутывала мягким, прозрачным светом прибрежные скалы Аттики, отчего их причудливые формы казались могучими сказочными дворцами, уходившими своими тёмными основаниями в бездонное, тихо плескавшееся внизу и подёрнутое серебристой рябью море. Оставляя позади себя широко расходившийся, переливавший золотом могучий след, вдоль берега медленно плыла величественная трирема с пурпуровыми парусами, которые, при свете множества огней вдоль бортов и на вершинах мачт, казались огненно-кровавыми. На красиво изогнутом золочёном носу корабля пылал в высоком светильнике большой факел, на далёкое пространство впереди и вокруг себя озаряя тихое море и тонувшие во мраке прибрежные ущелья. Благодаря необычно яркому освещению всё, происходившее на палубе триремы, было видно теперь, как днём. Особенно роскошна была убрана кормовая часть её. Там высился на золочёных столбах пурпуровый навес, освещённый множеством ярких фонариков и украшенный гирляндами зелени и пёстрых, ароматных цветов. Под балдахином стояли кресла и ложа, убранные розами. Широкий стол, занимавший большую часть пурпурового открытого шатра, был уставлен множеством блюд, кубков, амфор и чаш. Всё это было пересыпано лилиями и розами.
Вокруг трапезы сидели Гиппарх с товарищами, а на среднем, почётном ложе возлежали Ксенофан и человек лет пятидесяти, как можно было заключить по сильной проседи в его пышных тёмных волосах, перевитых алой лентой, и по множеству морщинок, избороздивших его высокий, красивый лоб. Некогда прекрасные, большие, тёмные глаза Анакреона, сына Скитина, являли теперь признаки несомненной усталости и давно утратили свой чарующий юношеский блеск, а волнистая, коротко остриженная, почти седая борода обрамляла увядшее лицо, на котором резко выступали красивый прямой нос и полные, чувственные губы. На обнажённой мускулистой руке певца любви и вина, немного повыше локтя, красовалось несколько массивных золотых обручей-браслетов. Изящно облегавший плечи белоснежный хитон из тончайшей шерсти был также заткан пурпуровыми узорами, разукрашенными золотыми и серебряными нитями. Таков был теосец Анакреон, глава изысканного общества, ехавшего теперь на парадной триреме к Пирею. Как восточный царь возлежал сын Скитина на своём мягком ложе, и рядом с его величественной фигурой резко выделялся несколько сгорбленный стан одетого в самое простое дорожное платье колофонца Ксенофана, сына Дексия.
Пир на триреме только что кончился, и за последним кубком вина все внимали интересному рассказу Анакреона о пышном дворе недавно погибшего в Магнезии властолюбивого и могущественного тирана самосского, Поликрата, о той весёлой и праздной жизни, которая царила на Самосе, о несметных сокровищах Поликрата, о его культе любви и вина. В ярких красках описывал Анакреон то беззаботное веселье, которое царило при дворе, и тот почёт, которым пользовались на Самосе певцы и учёные. Когда же он дошёл в своём рассказе до картины печальной смерти своего бывшего царственного покровителя и друга, голос Анакреона стал глуше, и в его дрожащих звуках послышались с трудом сдерживаемые слёзы.
Напряжённо внимали рассказчику все за столом; особенно Гиппарх не сводил с Анакреона разгорячённого, восторженного взгляда. Глаза его сверкали, лицо было залито ярким румянцем, губы нервно дрожали. По всему было видно, что Гиппарх мысленно не только переживает всё то, о чём столь красноречиво и искусно повествовал его гость, но что он забыл всё вокруг себя и весь ушёл в вихрь тех изысканных удовольствий, которыми славился двор тирана Поликрата. Прочие собеседники слушали рассказчика также с огромным вниманием, и только на живом и юношески свежем лице старца Ксенофана лежал явный отпечаток не то недоверия, не то скуки. Он время от времени искоса поглядывал на разглагольствовавшего Анакреона, и на его тонких губах мелькала лукавая усмешка. Но вот Анакреон, после небольшой паузы, приподнялся на ложе и, высоко подняв кубок с искристым вином, воскликнул:
— Друзья! Осушим наши чаши во славу и во здравие того, кого Аполлон и Афродита отметили в не меньшей мере, чем моего незабвенного царственного друга, Поликрата Самосского, печатью божественности! Да будет здравствовать во славу искусства его величайший сейчас покровитель в Элладе, славный тиран афинский, Гиппарх-Писистратид. Да не отвратят от него на многие ещё годы чела своего могущественные небожители и да уподобится Гиппарх самому лучезарному Аполлону-Фебу!
Все, кроме Ксенофана, поднялись с мест и приветствовали радостными кликами неожиданный тост теосского певца.
Лицо Гиппарха сияло от счастья.
— Твои слова, божественный Анакреон, доставили мне не только великое удовольствие, — ответил он на речь певца, — но и влили в душу елей утешения. Я тысячу раз счастлив, что мне пришла благая мысль пригласить тебя в Афины именно теперь, когда мятежный дух мой требует поддержки, которую — я вижу это ясно — один ты сумеешь оказать ему, и когда