Между степью и небом - Федор Чешко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всю эту лузгу как ветром сдуло тем единственным, что огорошило по-настоящему – настолько огорошило, что без спросу продралось на волю вскриком:
– Двух?! Ты сказал, мы… ну, тогдашние… помешали мечте ДВУХ богов?!
Ржавый не изменил ни позу, ни тон:
– Перестань обманывать себя. Ты уже давно сам всё понял, только боишься верить. – Он вдруг то ли всхлипнул, то ли хихикнул. – Ну, могу случай еще рассказать. Как-то ночью одни папа с мамой, дождавшись, пока сынишка уснет, стали мастерить ему братика. Или сестричку – как получится. Но в самый разгар этого занятия папаша вдруг обнаружил, что кто-то лупит его подушкой и пискляво вопит: "Не смей душить маму!!!" Вот так. Битва на самом верху – помнишь? Вот так!
Михаил (он, оказывается, успел-таки вскочить на колени) вяло и очень неловко уселся на прежнее место, рассеянно поднес ладони к лицу… Что-то с ними, с ладонями, было не так, вот только никак не удавалось сообразить, что именно. Зато вспомнились вдруг давешние слова ржавого про "вот и вывихнул". Ну, ладно…
Закусив от сосредоточенности губу, Мечников со второго захода сумел-таки ухватить непослушной левой рукой кончик правого указательного, втянул сквозь зубы воздух, готовясь… Он хотел мысленно сосчитать до трех, но вместо этого принялся бормотать: "Не соврал про вывих – значит, и остальное правда… Если про вывих – значит, и остальное"…
А выворотень говорил, говорил, брезгливо щурясь на звёзды:
– …осознающая высоту своего назначения – ты прав, это сила великая. Величайшая. Но с вами семерыми дело другое. Другая цель: месть. Это вы, пустоголовые, воображаете: сто́ит только свалить идола, водрузить на его место крашеную доску, и прежний бог сгниет, а новый преисполнится силы… Не-ет, боги и вера – это как река. Берега не рассыпаются, даже если напрочь пересыхает русло. Думаете, для богов моленья да требы – что корм для ручной зверинки? Глупцы… Забвение богам не смерть, но злая обида. Они терпеливы, боги-то. И памятливы. На добро памятливы, а паче того – на хоть чаянную, а хоть и нечаянную обиду себе…
Речь выворотня менялась, и менялся он сам: алые точки всё глубже тонули в черноте его зрачков, шрам вымельчал, стянулся в светлую узластую нить, шелк да сапожный сафьян казались уже почти настоящими…
Михаил ничего этого не замечал. Сообразив, что несмотря на прикушенную губу бормочет он свое "если – то" вслух, лейтенант Мечников зажмурился до хруста в глазницах и изо всех сил рванул вздутый, налитый болью палец.
Не-ет, та, предыдущая боль оказалась лишь блеклым подобием настоящей. Под зажмуренные веки ворвались звезды – несметные, кровавые, злые; Михаил подавился вскриком, из закушенной губы на подбородок брызнула теплая щекотная струйка… Но варящийся в боли палец вдруг послушно согнулся. И разогнулся. И еще раз. И опять. И боль вроде как стронулась на убыль. Не соврал-таки проклятый волчина Волк. Неужели же он ни в чем не соврал?!
А проклятый волчина никак не может заткнуться, но опять что-то изменилось и в нем самом, и в речи его:
– …продралась даже сквозь дебри призраков и ложных теней, рожденных недопонятостью и страхом… древним и очень… э-э… не-без-при-чин-ным – как большинство древних убеждений… страхом назвать достоверное имя божества или его первородного воплощения… Да, настоящее увечится, но выживает. Ужасы конца света намертво (хе-хе, каламбур!) срослись с образом разномастных коней… Хоть их, коней, не четыре; и всадники… на таких конях не поездишь, они сами горазды ездить на чужих спинах, эти кони… да и слово "кони" удачным не…
Он вдруг запнулся на полуслове, нечеловечески ловким рывком подшвырнул громоздкое своё тело с земли, скомкался в какую-то нечеловеческую же помесь корточек с четвереньками, ошпарил Михаилово лицо бешеным немигающим прищуром…
Мечников моментально осознал, какое "не так" давеча ощущалось в ладонях: пустота. Автомат валялся в траве, а нелюдь, вздуваясь буграми каменеющих мышц, рычал:
– Еще не понял? Еще надеешься отсидеться в недогадливости, как устрица в скорлупе? Не-ет, не дам! Сейчас я покажу тебе!.. По-ка-жу-у-у-у!..
Не в силах выдернуть взгляд из прорвы сатанеющих Волчьих глаз Михаил вслепую судорожно зашарил рядом с собой; не нащупав ничего путного и вспомнив про пистолет хватанулся было за карман…
Поздно.
Жгучая ржа и янтарная стынь разом выхлестнулись из зрачков нелюда, утопив мир в блескучей оранжевой мертвечине…
* * *
– Довольно.
Голос усталый, тусклый. И свет здесь тоже как-то по-странному тускл – будто бы небольшая эта комната подёрнута тончайшей пудрой неухоженного дряхлого золота. И видится она будто бы сквозь стекло… сквозь толстое стекло, на котором еле намечены прозрачно-дымчатые узоры… такие же, как на резных дубовых панелях, как на тиснённых корешках массивных старинных книг…
– Довольно, Генрих. Не хочу сейчас обсуждать дела. ВАШИ дела не хочу и не могу сейчас обсуждать.
Говорящий сидит во втиснутом меж двумя книжными шкафами готическом кресле. Сидит сутуло и грузно, пряча лицо в ладонях; серый китель без знаков различия нелепо топорщится на вялых плечах.
– Лучше расскажите мне о другом. Расскажите, что думают они, они все.
Оранжевые блики вычурных настенных светильников плоско, как приклеенные, лежат на лаковой черноте его голенищ, назревающим лысинным глянцем просвечивают сквозь зализанные тёмные пряди…
– Кто “они”, мой магистр?
Второй стоит посреди комнаты. Он вроде бы спокоен, расслаблен даже; узкую спину его облегает не мундир, а пиджачное коричневое сукно… Вот только и от штатского изысканного костюма, и от показной вольготности позы почему-то назойливо веет стойкой “во-фрунт”.
– Все они, Генрих. Все. Матросы. Патеры. Генералы. Шлюхи. Бюргеры, мастеровые, шуцманы, промышленники… карточные шулера… торговцы вразнос… Как все, все, все они сами себе объясняют то, что происходит?
Тот, стоящий, растопыривает локти, принимается делать что-то невидимое со спины. Достал из нагрудного кармана платок, утирает лицо? Возможно. Или как-нибудь по-другому тянет время, соображая, чего от него хотят. Наконец, принимает прежнюю позу, говорит осторожно:
– Я, конечно, не могу точно узнавать мысли… тем более, мысли всех…
Голова сидящего вскидывается, едва не впечатываясь затылком в высокую кресельную спинку; руки, будто вдруг обезкостнев, падают на колени… Теперь можно видеть его лицо. Глаза полусощурены, пронзительны, неподвижны; от клювообразного носа залегла на верхней губе странная тень; лоб косо перечёркнут острой слипшейся прядью…
– Генрих, ваш актёрский талант не вызывает сомнений, но амплуа рекомендую переменить: роль христианского смиренника к вам не идёт. Ну же, не тратьте время, мне некогда: через час я назначил штабистам кригсмарине…
А коричневый щёголь тем временем раздумчиво прошелся по комнате, прислонился-замер в углу расплывчатым сгустком сумерек – только на то и хватило сил пыльно-золотому электрическому сиянию, что до глаз его дотянуться, расплескаться в них лужицами неестественно ярких бликов… бликов… в глазах… нет, в очках… в пенсне… в двух стеклянных дисках, то ли впрямь дымчатых, то ли вымутненных глубокой тенью…