Костры на берегах - Андрей Леонидович Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отсюда рождалось иное отношение и к природе. Даже дома, в селении, рыбаку не могло прийти в голову любоваться видом штормового моря, который собирает толпы на набережных южных курортов. Для помора шторм — прежде всего беда. Пусть сейчас он его непосредственно не затрагивает, сейчас рыбак на берегу, но ведь кто-то всегда в море, и для оплошавшего шторм станет смертью. Шторм — это гибель выметанных в море сетей, если не успели поднять их на берег; это перерыв в работе, пустые, в прошлом — голодные дни…
И опять же не краски, ласкающие глаз, замечает рыбак во время штиля, когда чуть колышется сине-стальная поверхность моря, чайки сидят на воде, похожие на пенопластовые поплавки выметанных сетей, а снежно-серебристые торпеды белух гонят косяки нежной беломорской селедочки… Нет, улыбаясь и радуясь, рыбак в это время думает о том, что погода ему благоприятствует, рыба должна идти к берегу, в сети, и когда над ставными неводами с криком закружатся чайки, он побежит сталкивать в воду карбас, на дне которого через несколько минут закипит мгновенный серебряный выплеск рыбы…
Бескомпромиссное деление жизни на существенное и несущественное не было придумано, оно вытекало из самих условий жизни. Поморы жили с природой в ладу — вот, пожалуй, как мог я сформулировать вывод, к которому пришел за это лето. Он не отличался оригинальностью, но так уж устроена жизнь, что самые простые истины, самые простые чувства, вроде боли, голода, любви, страха и радости, каждый из нас должен постигнуть сам: никто другой их не объяснит…
Эту жизнь я должен был не только принять, но и понять, открыв за действиями людей те законы природы, которые их диктовали. А шли они из той самой древности, поиски путей в которую привели меня к лабиринту возле Умбы.
И все же найти начало ведущей туда тропы мне никак не удавалось.
Попав впервые на восток Терского берега, я был удивлен отличием облика здешних сел от расположенных в других районах русского Севера. Вместо огромных «классических» двухэтажных домов Карелии или Подвинья — с вычурным узорочьем на ставнях, балясинах, очелье, с фигурным коньком и резными «курицами», поддерживавшими деревянные водосливы, — на мысу-наволоке или под крутым обрывом теснились приземистые избы с подслеповатыми маленькими окнами, обращенными внутрь круга домов или на речной залив, но только не к морю, где проходила добрая половина жизни их обитателей. Казалось бы, необъяснимая причуда. Но стоило немного пожить в таком селе, как все становилось понятно.
Туманы, дожди, промозглая погода, устойчивые ветры заставляли людей думать не столько о красоте, сколько о прочности, добротности дома, о не выдуваемом из него тепле и уюте. Потому дома и отворачивали свои очелья от моря, жались друг к другу поближе, как жмутся зимой поморы на оторвавшейся от припая льдине, или как олени, застигнутые в тундре пургой. Но селению нужен и простор, чтобы ветра и солнце сушили промокающее и гниющее дерево срубов, чтобы сдували гнус, от обилия которого в иной год не продохнуть… Вот почему те же дома, как олени, выбирались на далеко выдающуюся в море косу и всеми стенами своими ловили спасительный ветер, отгоняющий в солнечный день не только насекомых, но и гниль, забирающуюся в пазы бревен и в щели досок…
В каждом штрихе, из множества которых складывался постепенно облик лежавшего передо мной мира, угадывались традиции, восходящие к «досельным» временам, как выражались старики, к тем первопроходцам и колонистам, которые, в свою очередь, получили их от кого-то другого, кто знал эту землю так же, как знаем мы собственное тело. Этот мир был древен, но не первозданен, как показался он мне сначала. Даже Пялица, которую я выбрал потому, что за ней на восток на десятки километров теперь не было ничего, кроме моря и тундры, при ближайшем рассмотрении оказалась не «форпостом цивилизации», как ее в шутку назвал один из моих московских знакомых, а одним из перекрестков оживленной жизни этих мест в прошлом.
Узкие, змеящиеся тропинки, выбитые в кочкастых мхах и низколесье полярной тундры копытами оленей и ногами многих поколений людей, образовывали странные узоры вокруг селений и на окрестных холмах. Но ним можно было прочесть всю историю этих мест, историю живших здесь людей и то, как они осваивали эту землю, приспосабливая для своих нужд и, в свою очередь, постепенно приспосабливаясь к ней.
Чтобы тропа оказалась вбитой в землю так глубоко, не зарастала вереском и не разрушалась упорными полярными ветрами, по ней надо было ходить изо дня в день, из года в год, из поколения в поколение, чтобы ноги ходящих ежедневно утаптывали каждую из мириад песчинок, срывали с камня медлительный, но цепкий лишайник, постепенно стирали сам камень, не давая разрастаться вокруг него побегам полярной березы и стлавшегося по земле можжевельника.
Широкая каменистая тропа по берегу реки вела вверх, к сенокосам возле спокойных плесов, начинавшихся выше порогов, — у Пялицы они были ближе, возле самой деревни; в других местах дальше, порой растянувшись не на один десяток километров вверх по течению реки. Тропа уходила в далеко отступивший от моря лес, переходивший здесь уже в лесотундру, тянулась к песчаным кейвам — поросшим ягелем ледниковым грядам, где были лучшие оленьи пастбища, к озерам, и, переливаясь из одной стежки в другую, могла довести до старых лопарских погостов Мурманского берега. Когда-то тропа эта была дорогой «большого мира», выводившей помора на тресковые промыслы Мурмана. Теперь с каждым годом она становилась все незаметнее: скотный двор перевели в соседнее село за тридцать с лишним километров, на покосы и лесные озера некому ходить, а на среднее течение Поноя, в Каневку или в Краснощелье, давно попадают при надобности самолетами через Мурманск…
Другая тропа, петлявшая по холмам вокруг селения, терявшаяся порой в траве, соединяла брошенные клочки зарастающих пашен на скудных супесчаных почвах древних морских террас. Она очерчивала круг ежедневных, сезонных забот, территорию, находившуюся под неусыпным контролем человека. Попадая на эту тропу, я каждый раз удивлялся, с каким терпением и искусством прежние обитатели Пялицы выбирали под распашку всегда именно тот клочок земли, который мог принести если не богатый, то наиболее верный урожай в короткое, капризное и ненадежное полярное лето.
Между этими двумя тропами, обозначившими словно бы два мира — большой, внешний,